Воспоминания о святославе рихтере, музыканте и человеке. Предисловие виталия коротича

Пишут музыкальные критики, культуроведы, коллеги, друзья и знакомые, которых, хотя Рихтер был замкнутым человеком, вдруг оказалось множество. Причем любые детали его биографии стали темой пересудов и сплетен. Похоже, в случае Рихтера границ вообще не осталось. Здесь есть все – и возведение в святые, и водворение в царство дьявола.

Вершина в окружении

Не беру на себя роль знатока и арбитра, но и мне есть что вспомнить. В течение лет десяти я был знаком с женой Рихтера Ниной Львовной Дорлиак, камерной певицей, профессором вокала, бывал в их доме, встречал и Святослава Теофиловича. Но в отношениях с ним всегда была дистанция. Поэтому меня удивила публикация авторитетного музыковеда Георгия Гордона, в которой он пишет: “Давайте вспомним имена некоторых людей, входящих в рихтеровское окружение: Мильштейн, Золотов, Гольдин”.

Замечательный знаток теории и истории музыкального исполнительства Яков Мильштейн действительно много общался с Рихтером. Андрей Золотов, музыкальный критик, ездил с Рихтером в гастрольные поездки. Из пишущих близки Рихтеру были Чемберджи, Борисов, Дельсон, Цыпин, Рабинович. И, конечно, музыканты: Каган, Гутман, Гаврилов, Виардо, Башмет, Берлинский. Он дружил с Ириной Александровной Антоновой, директором Пушкинского музея, с которой организовал знаменитый фестиваль “Декабрьские вечера”. Были в его окружении художники, актеры, литераторы.

Я не пропускал концертов Рихтера и мечтал с ним познакомиться. У меня нет музыкального образования, но, живя еще в Советском Союзе, я в Консерватории бывал каждый вечер. Мир музыки казался вершиной мироздания. И вершина вершин - Рихтер.

Я не хотел обращаться к знакомым с просьбой представить меня и нашел другой путь. Встретив в консерватории Нину Львовну, показал ей несколько своих статей и сказал, что хотел бы написать о Рихтере, но не рецензию, ведь я не критик. Нина Львовна сочла это моим преимуществом и вскоре пригласила домой. С ней у меня были долгие разговоры, но с Рихтером было трудно найти общую тему. Говорить о музыке я не осмеливался, философия казалась более подходящей, но среди друзей дома был Валентин Асмус, знаменитый знаток истории философии, поэтому, например, разговор о Гегеле и Канте исключался.

Специально для встреч с Рихтером я ходил в Ленинку читать Теодора Адорно, но на цитату «После Освенцима не может быть поэзии» Рихтер не отреагировал, а когда я сказал, что Адорно считал музыку Бетховена тоталитарной, вышел из комнаты. Не знаю, кем он был больше недоволен - мной или немецким философом.

За что отчислили гения

Недавно я прочитал в мемуарах близкого Рихтеру человека: “Слава терпеть не мог все, что связано с теоретизированием на музыкальные темы, он мог даже оттолкнуть от себя и навсегда потерять какого-нибудь хорошего и интересного человека, если он начинал теоретизировать”. Много позже я узнал, что Рихтера отчислили из консерватории, потому что он не хотел учить общественные предметы. Нейгаузу пришлось долго воевать с парткомом, чтобы Рихтера восстановили. На кафедре макрсизма-ленинизма работали профессора, понимающие, кто такой Рихтер, и все, что от него требовалось, - иногда придти на занятия и принести зачетку на экзамен. Но и на такой малый компромисс он не соглашался.

Я опубликовал в “Вопросах философии” большую статью “Музыкант века”, первую об исполнителе классической музыки в главном академическом журнале. Нина Львовна прочитала рукопись, ничего не сказала, но я знал уже, что это означает одобрение. Я принес журнал к ней домой, попросил позвонить после прочтения. Нина Львовна не звонила, встретив ее в консерватории, я спросил о впечатлении. - “Ой, мы так заняты, пока не читали”. В это время подошла Наталья Гутман, виолончелист, близкий друг дома: “Мы все собрались и читали статью вслух, замечательно”. Понравилось не всем. Популярный скрипач сказал мне, встретив в консерватории: ”Никто не нанес музыке столько вреда, как Рихтер”. Только сегодня я понимаю смысл сказанного – при жизни Рихтера и титанов его времени поп-звезды от классики знали свое место.

Я опубликовал в популярном издательстве “Знание” “Космическое и земное”, о Рихтере. Цитаты из классиков и похвала советской культуре здесь были неизбежны. Нина Львовна сказала: “Все, что сделал Рихтер, было не благодаря, а вопреки.” Это был единственный случай, когда она что-то сказала о политике, в доме Рихтеров эту тему считали неприличной.

Заглянуть в бездну

В рихтеровские времена кульминацией культурной жизни Москвы были “Декабрьские вечера”. В музейный зал ведет высокая лестница. Наверху стоит Рихтер в окружении, поправляет на стене картины, иллюстрирующие тему концерта. Увидел меня и очень громко сказал, чтобы все слышали: “Это философ Гольдин. Он утверждает, что у Рихтера есть философия. Я протестую! У Рихтера нет философии, есть только музыка”.

Окружение в улыбках, а я готов провалиться сквозь землю. Философы это Аристотель и Гегель, докторская диссертация и профессорский диплом меня в философы не производят. После этого эпизода я продолжал ходить на концерты, но с Рихтером больше не разговаривал. Не доказывать же, что талант исполнителя определяется в первую очередь глубиной философской интепретации.

В каждой публикации о жизни Рихтера большое внимание уделяется его отношениям с Ниной Дорлиак, а в последнее время все больше тому, что было за пределами этих отношений. Гей-коммьюнити охотно подкрепляют свою борьбу за права великими именами. И вот лавиной пошли публикации о сексуальной жизни Рихтера. Инга Каретникова в мемуарах пишет, что брак был фиктивным, это утверждение приводит и Википедия. Кто знает сегодня, в эпоху либерализма без берегов, единственно правильное определение брака?!

Я думаю, что у Рихтера и Дорлиак был идеальный брак - союз людей, прекрасно понимающих друг друга, связанных духовно, творчески, профессионально. Нина Львовна была секретарем, пиар-менеджером, конфидантом, психотерапевтом, домоправительницей, освободившей от отвлекающих забот. Ближайшая аналогия этого союза - Владимир и Вера Набоковы. Мечта любого творческого человека иметь такого друга жизни.

Сенсацией стала книга Андрея Гаврилова “Чайник, Фира и Андрей”. Фира - это Рихтер, его так называли в узком кругу с подачи Ростроповича. Андрей, пианист уникального дарования, долгие годы провел в борьбе с КГБ и советскими охранителями культуры. Я понял величие Первого концерта Чайковского только в исполнении Гаврилова. Его Шопен - подлинное откровение, узнаваемое среди тысячи интерпретаций. Мы были знакомы немного, больше с его мамой, музыкантом, разделившей с сыном все многосложности его творческой и личной судьбы. Кажется, я один из первых писал о нем в “Литературке” после того, как его отлучили от советской сцены. Во время нашей телезаписи возник конфликт (Андрей был прав), больше мы не встречались.

Несмотря на разницу в возрасте, Рихтер ни с кем не был в таких близких духовных отношениях, как с Андреем. Раз уж не обойти этой темы, сексуальной связи между ними не было, можно не сомневаться в свидетельстве Гаврилова. Его исповедь не знает границ и страха.

Он заставил заглянуть по ту сторону добра и зла – и ужаснуться. Те, кто боготворит Рихтера, дочитают книгу, не выпуская из рук, но не изменят отношение. Но лучше бы она мне не попадалась. Как говорят американцы, “больше, чем хотелось бы знать”. Дмитрий Быков говорит, что “это повествование об ужасной изнанке прекрасного – или, если хотите, о плате за талант и славу”. Если же, придя в себя после шока, перечитать то, что касается Рихтера-музыканта, то есть много важного, другими не сказанного.

«На руках остается позолота»

“Музыка Славы, - пишет Гаврилов, - несмотря на его техническое мастерство, вымученная, тюремная, советская музыка”. Не буду спорить, попытаюсь понять. Думаю, если игнорировать негативную коннотацию, Андрей имеет в виду то, что Адорно называл тоталитаризмом в музыке - ее абсолютную, неотвратимую убедительность. У Рихтера нет столь милых либерализму и постмодернизму сомнений, неопределенности, замешательства перед противоречиями в человеке и в мире. Можно признать, что Рихтер не приглашает к диалогу - подчинение ему безоговорочно. Он знает, и мы ему верим. Надо же верить хоть кому-нибудь! Пожалуй, в его музыке больше тьмы, чем света, но разве в мире это не так?

Вот еще у Гаврилова: “Он ненавидел все, что любит толпа, но сделал все возможное и невозможное, чтобы стать кумиром для серости”. Уточнив, что Рихтер был кумиром и для культурной элиты, поставим сказанное Гавриловым не в упрек, а в заслугу. Как Пушкин и Чайковский, Рихтер стал кумиром для всех. Никто из нынешних звезд такого универсального признания не имеет. Читая эту исповедь, нужно не упускать свидетельство автора: “Не бывает дня, чтобы я о нем не думал. Он присутствует на каждом моем концерте”. Проклятье или благословение?!

Долгие годы великие музыканты казались мне самыми интересными людьми, я соизмерял их дарование с масштабом и достоинством личности, был горд общением. Отношения не выдержали испытания временем. Сегодня это очень мешает слушать бывших знакомых в концертах, даже в записи. Ничего хорошего не добавляет и беспредел откровений из частной жизни небожителей. Когда-то говорили: “Сокрушая памятники, сохраняйте пьедесталы”. Но сейчас рушатся все устои.

Слушать, читать, видеть творения гениев - только это неотчуждаемое достояние. Приближаться, если на то не судьба, а эмоциональный порыв, не нужно. “Не прикасайтесь к памятникам, на руках остается позолота”, говорил Флобер. Общение ничего не добавит и, очень возможно, помешает увидеть главное.

Любопытный в деталях, но довольно поверхностный и неприятно пренебрежительный рассказ о Питере Гринуэе искусствоведа и писательницы Инги Каретниковой.

«ГОРДОН» продолжает эксклюзивную серию публикаций мемуаров российского искусствоведа и публициста Инги Каретниковой, которые были изданы в 2014 году в книге «Портреты разного размера». Часть из этих рассказов наше издание представит широкому кругу читателей впервые. Как писала автор в своем предисловии, это воспоминания о людях, с которыми ей посчастливилось встретиться, - от именитого итальянского режиссера Федерико Феллини и всемирно известного виолончелиста Мстислава Ростроповича до машинистки Надежды Николаевны и домработницы Веры. Сегодняшний рассказ - о кинорежиссере, художнике и писателе Питере Гринуэе.

Кинорадикал Питер Гринуэй

Его длинный офис напоминал корридор, заставленный ненужной мебелью, сломаными стульями, облезлым столом с болванками, на которых сидели старинные женские шляпы, потертым плакатом какой-то выставки художника Рональда Китая, его бывшего учителя. Все не новое, не буржуазное, но как-то специально такое. Даже чашки, в которых Гринуэй угощал меня чаем, были надтреснуты, и печенье, которое его секретарша Лайза поставила на край стола, было обломанным.

Сам он, 50-летний, высокий, коротко стриженый, ходил прямо и энергично, как будто хотел завоевать мир, а пиджак был потерт, маловат, и полосатая рубашка не отглажена. Сказал, что у него здесь, к сожалению, нет никаких фильмов, чтобы мне показать, вот только его документальный, «26 уборных» (тоже звучало как-то специально). И еще есть где-то фильм о воде: «Основе движения и превращений, - сказал он, - А для искусства - символе постоянных перемен, игры, блеска, света». Он говорил красиво и гладко.

Гринуэй был впечатлен, что я в Москве разыскала мексиканские рисунки Эйзенштейна и сделала книжку о его пребывании в Мексике и об этих рисунках. С интересом он рассматривал их в этой книжке, которую я ему подарила.

Об Эйзенштейне он говорил с почтением: «Великий классик и создатель монтажа - главной жизненной силы кино». Говорил, что монтаж - это энергия нового времени, новое понимание пространства и протяженности, главная пружина композиции и в кино, и в литературе, и в музыке, и архитектуре. Как странно, что теперь, 20 лет спустя, он делает фильм об Эйзенштейне в Мексике, но все, что теперь интересует его в Эйзенштейне, - это то, что тот, девственник в свои 32 года, влюбился в испанского переводчика и имел с ним первую в своей жизни сексуальную связь. Десять дней любви. «Десять дней, которые потрясли Эйзенштейна» назвал Гринуэй свой фильм.

В каком-то интервью он сказал, что эйзенштейновскую гомосексуальность надо анализировать. (Монтаж забыт!). И что вообще он верит, что гомосексуальность - это составная часть Троицы ХХI века, наряду с абортом и таблеткой самоубийства.

Возвращаясь к прошлому, вспоминаю, как я сказала тогда, каким впечатляющим был его фильм «Контракт рисовальщика», весь как живопись (он согласился); и что его «Повар, вор, его жена, и ее любовник» - действительно великолепный фильм - такая связь с фламандской традицией, и такая мера современности. Но его конец меня разочаровал... на обеденном столе с накрахмаленной белой скатертью лежит голый, зажаренный труп героя фильма. «Мужчина, который читал книги, - засмеялся Гринуэй. - Он - главное обеденное блюдо, он натюрморт. Чем плохо?»

Я сказала, что такой натюрморт - это уход в паталогию. А настоящее искусство и паталогия мало совместимы. (Он не согласился). Я продолжала, что изощренность паталогии может сделать ее крайне интересной только для психоаналитика. Он засмеялся и сказал, что моя старомодность забавна.

Лайза принесла еще горячего чая, мы продолжали говорить, обсуждали одного очень модного тогда художника, и я спросила, видит ли Гринуэй, где у того проходит граница между искусством, болезнью и простым обманом. «Мой совет, - сказал он, - будьте англичанкой, тогда во всем будете видеть только занимательную игру, и ничего не будет вас беспокоить».

О связи живописи и кино - то, о чем я тогда готовила программу для «БиБиСи», - он говорил с интересом, хотя часто переключался - то на птиц, чем увлекался его отец, то на то, чем увлекался он сам, - насекомых и игры, и цифры. Визуальный образ его интересует больше, чем сюжет. Скорее цвет есть содержание фильма, а не то, кто там кого любил или убил. И людей он бы предпочел всегда показывать обнаженными, как это делали античные скульпторы.

После того, как я сделала эту программу для «БиБиСи», я перестала интересоваться Гринуэем. Меня особенно оттолкнул один его фильм, где отец и сын стоят голые перед зеркалом и двусмысленно рассматривают друг друга. Его «игры» становились все более безвкусными.

На какое-то время он стал очень известным левым, творчески и человечески надменным, может быть, точнее сказать, наглым. Его инстaляции на разные темы, его работы в музеях, которые он делал, инсценируя и выдумывая, что происходит в той или другой знаменитой картине... Его высказывания повторялись, как модная мудрость. «Нет ничего другого в жизни, чем секс и смерть... Двое людей совокуплялись, вас зачали, но, к сожалению, вы должны умереть...» Он стал разрушителем кино.

«Фильмы должны найти путь выйти из темноты кинозала... должны освободиться от экрана и даже от камеры и, конечно, от актеров и литературы».

Недавно Питер Гринуэй заявил, что в день, когда ему исполнится 80 лет, он покончит с собой.

Рассказы Инги Каретниковой нашему изданию передали ее супруг, американский художник Леон Стейнмец, и украинский поэт и публицист, бывший главный редактор "Огонька" Виталий Коротич.

В первой публикации – рассказ Коротича о Каретниковой и Стейнмеце и воспоминания Каретниковой о близком соратнике Иосифа Сталина, бывшем первом заместителе председателя Совета Министров СССР, экс-председателе президиума Верховного Совета Советского Союза Анастасе Микояне.

ПРЕДИСЛОВИЕ ВИТАЛИЯ КОРОТИЧА

Подсчитано, что сегодня на Земле за пределами стран своего рождения живет более 200 миллионов человек – это эмигранты первого поколения, новоприбывшие. К середине XXI века их будет уже за четверть миллиарда. Люди движутся по свету, смешиваются обычаи, психологии – одни к этому приспосабливаются быстрее, другие могут и никогда не привыкнуть, остаются человеческой смесью, где надо приглядываться к постоянно меняющемуся окружению и учиться выживать в нем.

Профессор Гарвардского университета Семюэль Хантингтон в 1996 году написал знаменитое сочинение "Столкновение цивилизаций" (The Clash of Civilisations), напророчив, что никто ни к кому не привыкнет и мир, переживший холодную войну, все равно погибнет, но не в классовых битвах, обещанных марксистами, а в битвах непримиримых людей, объединенных в цивилизации, которые никогда не поймут друг друга.

Как раз в это время я профессорствовал в Бостонском университете, а Гарвардский был за рекой Чарлз, разделяющей Бостон, – только мост перейти. Одна из моих коллег, Инга Каретникова, жила рядом с Гарвардом, где она тоже преподавала время от времени. Русскоязычных профессоров в поле нашего зрения больше не было, хотя университеты в Бостоне очень многолюдны – просто мы не искали избыточного общения. Каретникова эмигрировала в Америку еще в начале 70-х годов прошлого века, первым браком она была замужем за известным композитором Николаем Каретниковым, от которого был у нее уже взрослый сын Митя. В Бостоне Инга стала супругой художника Леона Стейнмеца, очень авторитетного в среде американских и европейских живописцев и графиков, постоянно выставлявшегося в самых престижных залах – его работы были приобретены в коллекции не только знаменитого Бостонского музея, но и нью-йоркского "Метрополитен-музея", Британского музея и Кенсингтонского дворца в Лондоне, Дрезденской галереи, венской "Альбертины", московского Пушкинского музея и множеством очень престижных частных собраний.

Что мне понравилось – Леон Стейнмец был вправду Леоном и Стейнмецом, это не популярная у эмигрантов подтасовка паспортных данных под американское произношение, а его настоящие имя и фамилия, полученные от родителей, волею советских судеб оказавшихся на Алтае. Впрочем, немецкие отзвуки фамилии не помешали Леону стать одним из лучших выпускников Московской школы академии художеств и выставляться еще в бывшей нашей стране. В начале 70-х он из нее эмигрировал.

Почему я начал с воспоминания о статье Хантингтона? Потому что Инга Каретникова и Леон Стейнмец вписывались в окружающий мир на равных. Они не были страдающими выходцами из несовместимой цивилизации, как типичные представители русскоязычной иммиграции, подолгу, особенно на первых порах, рассказывающие всяческие ужасы о прежней своей жизни и желающие сочувственных благ за эти рассказы. Инга и Леон вошли в новый для себя мир на равных, как профессионалы. Каретникова, выпускница МГУ, была известнейшим в Москве искусствоведом, сотрудницей Пушкинского музея и сразу же начала выступать за рубежом как профессионал. Приехав в 1972 году в Рим, она уже через год выпустила там книгу о мексиканских годах творчества кинорежиссера Эйзенштейна. В Италии – о российском режиссере в Мексике. Столкновение цивилизаций? Ничего подобного – взаимное проникновение. Книга была встречена с интересом, и благодаря ей многие университеты предлагали Инге контракты. Она учила в том числе киноведению, сценарному мастерству, работала как раз на линии соприкосновения культур и цивилизаций. У Каретниковой есть книга, изданная и замеченная в Америке, где она анализирует очень известные фильмы: "Дорогу" Феллини, "Расемон" Куросавы и "Виридиану" Бунюэля как едва ли не одновременные попытки взглянуть на похожие явления с разных ракурсов. Цивилизации в лице ярчайших своих киномастеров не сталкивались, а пытались стать взаимно более понятными. Это скорее не искусствоведение, а искусство сближения разноязыких рассказчиков.

Леон Стейнмец всем рассказывал о своей любви к любимейшему своему писателю, Гоголю. Он считает русского классика предтечей современного мышления и сюрреалистом более убедительным, чем Дали, а экзистенциалистом поярче Сартра. В какой-то период Стейнмец создал серию работ на темы Гоголя, но он не иллюстрировал классика – он переводил его на язык своего воображения, не изображая Ноздрева, Поприщина или Чичикова, а создавая уникальный мир Гоголя визуально.

Можно перечислять премии, полученные Ингой Каретниковой, среди них есть такие почетные, как Гугенхейма и Карнеги-Меллона, можно говорить о выставках Стейнмеца, одна из которых несколько лет тому назад с огромным успехом прошла в Пушкинском музее Москвы. Но я о главном, о том, как большие мастера переводят на язык искусствоведения, графики, живописи свои мысли об искусстве, объединяющем нас.

Об Украине Инга и Леон знали не очень много и тем более приятно было от того, как они заинтересовались блестящим переводом "Евгения Онегина", который сделал когда-то Максим Рыльский. Я читал им конгениальный текст и рад был подарить его им по их просьбе.

Каретникова в несколько последних лет своей жизни писала воспоминания – очень емкие, организованные, скорее, по законам западной журналистики, где изложение фактов обязано отделяться от комментария. Она просто вспоминает, перелистывает свою жизнь, продлевая жизни чужие. Инга умерла в марте этого года в Бостоне, ей было 83 года. До последних своих дней она писала о Феллини, с которым была знакома, но не успела закончить. Буквально на исходе ее дней пришел мне изданный на английском языке в Голландии очень интересный роман Каретниковой "Полин" об эпохе русской императрицы Елизаветы.

Стейнмец показал новые свои работы. Его мир одновременно удивительно разнообразен и универсален. Там и серии "Демоны Потопа", и "Искушения Св. Антония"; "Размышления о Тщеславии" и "Memento Mori"; "Омаж Классической Греции" и "Евангельская Серия"; уникальные "Рисунки Вертера" (то есть что и как рисовал бы Гетевский Вертер, если бы жил сейчас), и множество других. Он так и живет в Кембридже, бостонском то ли районе, то ли пригороде, где в старинных домах не принято завешивать окна занавесками. Мы иногда гуляли вместе по этим улицам, разглядывая жизнь людей, которая непривычно нескрытна, шли в кафе, где можно было сидеть целый вечер, слушая, как пианист переводит на язык джаза известную музыкальную классику.

Замечательный искусствовед, незаурядный художник, который так естественно вжился в регион, зовущийся в Америке "новой Англией", рядом с одним из самых знаменитых в мире – Гарвардским – университетов, где выставлена коллекция бабочек, изловленных Владимиром Набоковым – еще одним из людей, пришедших издалека, ставшим классиком нескольких культур и ни за что не теряющимся во всемирном разнообразии.

Виталий Коротич

РАССКАЗ "СОРАТНИК СТАЛИНА, АНАСТАС МИКОЯН" ИЗ КНИГИ ИНГИ КАРЕТНИКОВОЙ "ПОРТРЕТЫ РАЗНОГО РАЗМЕРА"

"Портреты разного размера" – это рассказы о людях, которых я встретила. Люди эти очень различного калибра, от Феллини и Ростроповича до нашей эксцентричной домработницы Веры; от близкого соратника Сталина, Микояна, до машинистки Надежды Николаевны, много лет печатавшей для меня. Это русские, американцы, англичане, итальянцы, французы, испанцы, мексиканцы. Каких-то я знала хорошо. Какие-то просто промелькнули в моей жизни. Многих из них уже нет, но они все живут в моей памяти.

Из предисловия к книге "Портреты разного размера"

Выставка Мексиканского искусства была огромной. Половина залов Пушкинского музея изобразительных искусств была освобождена для скульптуры древних индейцев – oльмеков, сапотеков, тотанаков, ацтеков, майя. Главный хранитель музея был в то время в Италии, его заместительница серьезно болела. Единственным научным сотрудником, кто хоть что-то – две небольшие статьи – написал об искусстве Мексики, была я, и тогдашний директор музея, Замошкин, решил назначить меня главным куратором этой выставки. Ответственность невероятная!

Через какое-то время после ее открытия меня срочно вызвали к директору. Дверь его кабинета открыл незнакомый мне человек, в кабинете был еще один незнакомый и больше никого.

Я поняла моментально, что это КГБ. Начались вопросы – имя, год рождения, должность в музее, семейное положение, адрес и что-то еще и еще.

Ни вежливого слова, ни улыбки. Арестовывают? Попросили открыть мою маленькую сумочку, которая была со мной. Один из них вытряхнул все из нее на стол, рассмотрел записную книжку, носовой платок, ручку, ключи, потом положил все обратно. Тем временем другой провел руками по моей кофте и юбке. Потом предложил мне сесть.

Затем они объяснили мне, что через какое-то время я должна буду кому-то показать выставку – не более получаса, идти с его правой стороны, ничего в руках не держать, свою сумку оставить здесь. До его приезда я должна сидеть в кабинете никуда не выходя, даже в туалет – ни сейчас, ни потом.

Они ушли, отключив телефон и закрыв меня на ключ. Моему унижению, обиде, недовольству не было предела. Часа через полтора дверь открыл какой-то по виду более важный КГБшник, чем те двое, и велел срочно идти к входу в музей, встречать Хрущева.

Но приехал не Хрущев, а его заместитель, Анастас Микоян.

С детства я знала его портреты: огромные, цветные, нарисованные на полотне, они висели на домах или больших стендах – портреты вождей и Микоян среди них. А сейчас он был рядом, живой, и я, как велели, шла с его правой стороны.

"А это ягуар, Бог Ночи", – говорила я оживленно. – "Почему ночи?". Он посмотрел на меня поверх очков. "Ацтеки верили, что у ягуара пятна на шкуре, как звезды на небе", – объяснила я. – "Надо же такое выдумать!" – Микоян хмыкнул.

Когда я указала на Бога Дождя, огромного, лежащего Кецалкоатля, Микоян сказал с акцентом (он вообще говорил с сильным кавказским акцентом): "Какой бездельник, скажите, пожалуйста, – лежит себе, пока бедняки трудятся!".

Сталин доверял Микояну больше, чем другим, даже можно сказать дружил с ним, хотя, когда сердился, как пишет дочь Сталина, сажал того в белых брюках на спелые помидоры – любимая шутка диктатора. С Микояном, а не с проклятыми русскими, Сталин любил есть чанахи – баранину, запеченную по-кавказски в овощах. Русских они оба презирали.

Сталин поручал Микояну ответственные дипломатические переговоры, но, насколько известно, в показательных процессах и внутреннем терроре Микоян замешан не был. Не исключено, однако, что он обязан был подписывать списки так называемых ненужных специалистов.

После смерти Сталина Микоян стал правой рукой Хрущева. Когда внутрипартийным переворотом Хрущева сместили, карьера Микояна закончилась. У него отобрали все, включая его любимую огромную подмосковную дачу – его поместье, типа тех, какие были до революции у русских дворян.

Но тогда на Мексиканской выставке он был еще один из самых главных вождей. Я рассказывала ему о ритуальных фигурах воинов, о герое Гуатемоке, о майях, об ацтекском календаре. У базальтовой фигуры богини Весны Микоян остановился и обернулся к фотографу: "А теперь, возле Мексиканской богини, сними меня с этой нашей богиней". Указал на меня пальцем и засмеялся собственной шутке.

"ГОРДОН" будет публиковать мемуары из цикла "Портреты разного размера" по субботам и воскресеньям. Следующий рассказ – об итальянском кинорежиссере Федерико Феллини – читайте на нашем сайте завтра, 10 октября.

Инга Каретникова родилась в Москве в 1931 году. Окончила искусствоведческое отделение Московского университета. Работала куратором в Гравюрном кабинете ГМИИ. После окончания Высших сценарных курсов писала сценарии для студии документальных и научно-популярных фильмов. В 1972 году покинула Советский Союз. Год жила в Италии, где опубликовала книгу об Эйзенштейне в Мексике. С 1973 года жила в США, преподавала сценарное мастерство в американских университетах, приглашалась кинокомпаниями Германии, Австрии и Швейцарии в качестве консультанта. Была награждена Гуггенхеймовской премией за работу о живописи и кино, а также премиями Карнеги-Меллон и Радклифского колледжа. В Соединенных Штатах опубликовала несколько книг о кино, среди них исследования о «Казанове» Феллини, «Веридиане» Бунюэля, «Семь киношедевров 40-х годов». Книга о сценарном мастерстве «Как делаются киносценарии» получила широкую известность в Америке и Европе. В 2014 году в Голландии на английском был опубликован ее роман «Полин». В марте 2015 года Инги Каретниковой не стало.

Вступление

Разрыв человека, привыкшего не просто говорить, но писать на родном языке, резкое погружение в чужой язык чаще всего завершается тем, что этот человек либо совсем перестает писать, либо продолжает свою работу на том языке, на котором писал прежде, стараясь не замечать двусмысленности создавшегося положения. Когда Инга Каретникова уехала из России, перед ней, как и перед многими другими людьми гуманитарных профессий, должен был встать этот катастрофический вопрос: возможно ли продолжение того, что она делала, там? Сорок два года жизни в Америке ответили на этот вопрос с предельной выразительностью: она продолжала работать в том же профессиональном ритме, с тем же напряжением и тем же блеском, только язык ее труда изменился: книги Каретниковой выходили не в переводе с русского, как это случается почти всегда, - она писала их по-английски. Помню, как она однажды сказала мне: «Знаешь, детка, я, кажется, справилась. Я не только сама понимаю, что говорят американские дети, но и они понимают меня».

«Портреты» - поразительный опыт возвращения не только в прожитую жизнь - лучше сказать «судьбу», - но и в лоно родного языка, вытесненного в силу обусловленных этой судьбой обстоятельств. Работая над «Портретами», она нанизывала человеческие характеры на стержень собственной биографии, с каждым из них возвращаясь обратно, в не остывшую за столько десятилетий колыбель своего, как говорят по-английски, «mother tongue», в буквальном переводе - «материнского языка».


Ирина Муравьева

ГРАФ АЛЬФРЕД ВИТТЕ

Бывший граф Альфред Карлович Витте жил в Уфе. Все его родственники были расстреляны большевиками в первые дни Октябрьской революции.

Это была аристократическая, близкая царской семья, - рассказала мне мама. - Один из них, Сергей Витте, был премьер-министром. Сразу же после переворота Альфред Карлович и его жена - это было каким-то озарением, по-другому не объяснишь, - все бросив, сели на поезд, идущий из Петербурга в глубь России, к Уралу, и выбрали Уфу. Этот далекий провинциальный город не привлекал к себе внимания. Люди бежали от революции за границу, на Кавказ, в Крым. Уфа никого не интересовала, и супругов Витте этот выбор спас…

По дороге, через несколько дней, жена заболела тифом. Их высадили из поезда немного не доезжая до Уфы, в месте, где была больница. Удивительно, что ее там выходили и даже дали им какой-то документ. В Уфе Альфред Карлович устроился чистить улицы, потом мостить дороги, потом делал что-то еще. Со временем из старого заброшенного сарая он состроил жилье - без электричества, но с утепленными стенами, окном и даже небольшой печкой. Жену, графиню Витте, взяли уборщицей в библиотеку, так что им было что читать. Еще одна удача - никто ими не интересовался. Вокруг сарая разрослись кусты смородины и малины, деревца сирени. Был там и небольшой огород.

Когда сломалась, вернее, почти отвалилась дверь нашей комнаты, наша квартирная хозяйка Ивановна (мы были эвакуированные из Москвы, которые снимали комнату в ее квартире) сказала, что позовет Карлыча и он починит.

Один из этих - бывших, - хмыкнула она.

На следующий день к нам пришел благородного вида старик с седой, аккуратно постриженной бородкой, худым, состоящим почти только из профиля лицом. На нем было потертое рыжее, из лошадиной шкуры, пальто, старые валенки с галошами, в руках - сумка с инструментами. Это был граф Витте. Что-то в нем осталось от прежней выправки - в фигуре, в выражении лица, - хотя он прожил более двадцати лет в чужом окружении, чужом языке, среди татар и башкир, которых он плохо понимал, а они не понимали его. Русских он сторонился.

Он долго возился с дверью. Молчал, со мною - ни слова, был занят своим делом. А я делала уроки, но все время на него поглядывала. «Бывший, - думала я, - значит, аристократ, а у них были дворцы, слуги, которых они эксплуатировали, как нам говорили об этом в школе. Была музыка. Балы. А сейчас…» Я посмотрела на него. Он держал большой гвоздь губами - его руки были заняты дверью, а она все время соскакивала с петель. Я тихонько погладила его лошадиное пальто, которое лежало рядом со мной.

Мама пришла с работы, а я пошла гулять. Когда вернулась, они пили чай, сидя на табуретках за столом из ящиков, и тихо разговаривали по-французски. Он что-то рассказывал. Французские слова! Это было так красиво, так по-другому, чем все вокруг!

Время от времени Альфред Карлович приходил к нам - то что-то починить, то забить дыры от крыс - и каждый раз он приносил книжку маме почитать и какой-нибудь овощ или фрукт из того, что он и жена выращивали. «Вы меня очень обяжете, если возьмете эту тыкву (или кабачок, или капусту)», - говорил он. Мама, конечно, брала и благодарила.

А потом они пили чай и, как всегда, уютно беседовали. Мама, которая работала в госпитале, время от времени посылала его жене какие-то лекарства.

Потом Альфред Карлович долго не приходил, а когда Ивановна пошла позвать его, чтобы починить пол в коридоре, ей сказали, что бывший умер, а его жену забрали в приют для бездомных.

АКТРИСА МАРИЯ СТРЕЛКОВА

Мария Павловна Стрелкова была не как все. Не только на сцене - то грибоедовская Софья, то лермонтовская Нина, - а в жизни. Высокая, красивая, она была похожа на античную статую - пропорции, правильность черт лица, величавость всей фигуры. Курила. От нее всегда так приятно пахло табаком и духами. Говорила она мало, но каждое слово звучало.

Со Стрелковой моя мама была дружна в юности, но потом та уехала из Москвы в Киев, стала там известной актрисой, вышла замуж за еще более известного актера Михаила Романова, и они с мамой совсем не встречались. Но там, в Уфе, увидев ее, Стрелкова бросилась к ней, как к родной. А потом она нежно привязалась ко мне. У нее не было своих детей. Она и Романов просили маму хоть на время давать меня им - ведь условия их жизни были несравненно лучше. Мама превращала эту просьбу в шутку.

Так вот, на сцене было «Горе от ума». Софья, ее всегда играла Стрелкова, была такой красивой; Чацкий, его играл Романов, был лучше всех. В свои десять лет я никак не могла понять, почему Софья выбирает такого глупого Молчалина, а не Чацкого. Стрелкова мне потом объяснила, что Молчалин казался Софье более преданным. Он никогда бы не уехал, оставив ее, как это сделал Чацкий.

Но она ошиблась, - сказала Стрелкова и затянулась папиросой. - Как мы все ошибаемся, - добавила она. Со мной так по-взрослому никто не разговаривал.

Во многом благодаря Стрелковой началась для меня русская литература. Она любила читать вслух и видела, как я замираю. Я и сейчас слышу ее завораживающий голос:

- «Тетенька Михайловна! - кричала девочка, едва поспевая за нею. - Платок потеряли!»...

И ветер, и слезы Катюши Масловой, и быстро несущийся поезд с ним, Нехлюдовым, который обманул ее, возникают передо мной сейчас, как они возникали тогда.

А как Тургенева, как Чехова Стрелкова для меня открыла! Однажды, когда я была больна и в кровати, она и Романов разыграли для меня отрывок из лермонтовского «Маскарада». Театр приблизился ко мне, заполнил нашу комнату. И наша убогая комната преобразилась. Был бал, музыка, маски, и валялся этот уроненный кем-то браслет, ставший уликой неверности Нины. Поверив в клевету, Арбенин, муж Нины, отравляет ее. Она умирает, а он узнает, что она ни в чем не виновна... От впечатлений я не могла шевельнуться. А они оба как-то сразу очнулись от своего маскарадного сна. Романов достал из кармана очки, протер их платком, надел и подошел к окну.

ПОРТРЕТЫ РАЗНОГО РАЗМЕРА

Инга Каретникова родилась в Москве в 1931 году. Окончила искусствоведческое отделение Московского университета. Работала куратором в Гравюрном кабинете ГМИИ. После окончания Высших сценарных курсов писала сценарии для студии документальных и научно-популярных фильмов. В 1972 году покинула Советский Союз. Год жила в Италии, где опубликовала книгу об Эйзенштейне в Мексике. С 1973 года жила в США, преподавала сценарное мастерство в американских университетах, приглашалась кинокомпаниями Германии, Австрии и Швейцарии в качестве консультанта. Была награждена Гуггенхеймовской премией за работу о живописи и кино, а также премиями Карнеги-Меллон и Радклифского колледжа. В Соединенных Штатах опубликовала несколько книг о кино, среди них исследования о «Казанове» Феллини, «Веридиане» Бунюэля, «Семь киношедевров 40-х годов». Книга о сценарном мастерстве «Как делаются киносценарии» получила широкую известность в Америке и Европе. В 2014 году в Голландии на английском был опубликован ее роман «Полин». В марте 2015 года Инги Каретниковой не стало.

ГРАФ АЛЬФРЕД ВИТТЕ

Бывший граф Альфред Карлович Витте жил в Уфе. Все его родственники были расстреляны большевиками в первые дни Октябрьской революции.
- Это была аристократическая, близкая царской семья, - рассказала мне мама. - Один из них, Сергей Витте, был премьер-министром. Сразу же после переворота Альфред Карлович и его жена - это было каким-то озарением, по-другому не объяснишь, - все бросив, сели на поезд, идущий из Петербурга в глубь России, к Уралу, и выбрали Уфу. Этот далекий провинциальный город не привлекал к себе внимания. Люди бежали от революции за границу, на Кавказ, в Крым. Уфа никого не интересовала, и супругов Витте этот выбор спас…
По дороге, через несколько дней, жена заболела тифом. Их высадили из поезда немного не доезжая до Уфы, в месте, где была больница. Удивительно, что ее там выходили и даже дали им какой-то документ. В Уфе Альфред Карлович устроился чистить улицы, потом мостить дороги, потом делал что-то еще. Со временем из старого заброшенного сарая он состроил жилье - без электричества, но с утепленными стенами, окном и даже небольшой печкой. Жену, графиню Витте, взяли уборщицей в библиотеку, так что им было что читать. Еще одна удача - никто ими не интересовался. Вокруг сарая разрослись кусты смородины и малины, деревца сирени. Был там и небольшой огород. Когда сломалась, вернее, почти отвалилась дверь нашей комнаты, наша квартирная хозяйка Ивановна (мы были эвакуированные из Москвы, которые снимали комнату в ее квартире) сказала, что позовет Карлыча и он починит.
- Один из этих - бывших, - хмыкнула она.
На следующий день к нам пришел благородного вида старик с седой, аккуратно постриженной бородкой, худым, состоящим почти только из профиля лицом. На нем было потертое рыжее, из лошадиной шкуры, пальто, старые валенки с галошами, в руках - сумка с инструментами. Это был граф Витте. Что-то в нем осталось от преж­ней выправки - в фигуре, в выражении лица, - хотя он прожил более двадцати лет в чужом окружении, чужом языке, среди татар и башкир, которых он плохо понимал, а они не понимали его. Русских он сторонился. Он долго возился с дверью. Молчал, со мною - ни слова, был занят своим делом. А я делала уроки, но все время на него поглядывала. «Бывший, - думала я, - значит, аристократ, а у них были дворцы, слуги, которых они эксплуатировали, как нам говорили об этом в школе. Была музыка. Балы. А сейчас…» Я посмотрела на него. Он держал большой гвоздь губами - его руки были заняты дверью, а она все время соскакивала с петель. Я тихонько погладила его лошадиное пальто, которое лежало рядом со мной. Мама пришла с работы, а я пошла гулять. Когда вернулась, они пили чай, сидя на табуретках за столом из ящиков, и тихо разговаривали по-французски. Он что-то рассказывал. Французские слова! Это было так красиво, так по-другому, чем все вокруг! Время от времени Альфред Карлович приходил к нам - то что-то починить, то забить дыры от крыс - и каждый раз он приносил книжку маме почитать и какой-нибудь овощ или фрукт из того, что он и жена выращивали. «Вы меня очень обяжете, если возьмете эту тыкву (или кабачок, или капусту)», - говорил он. Мама, конечно, брала и благодарила. А потом они пили чай и, как всегда, уютно беседовали. Мама, которая работала в госпитале, время от времени посылала его жене какие-то лекарства. Потом Альфред Карлович долго не приходил, а когда Ивановна пошла позвать его, чтобы починить пол в коридоре, ей сказали, что бывший умер, а его жену забрали в приют для бездомных.