Краткое содержание рассказа фотография на которой меня. Астафьев виктор петрович фотография, на которой меня нет. Сочинения по темам

Виктор Астафьев.

«Фотография, на котором меня нет»

(Простота сюжета. Красота души бабушки, учителя, их односельчан).

Цель урока: - познакомить учащихся с творчеством В. Астафьева.

Воспитать чувство уважения к бабушкам, дедушкам;

Показать красоту души сельского учителя.

Знания на уроке : литературный портрет, автор, повествователь, герой эпического и лирического произведений, поэма.

Словарная работа : катарсис, сокровенный, хронология, ассоциации.

План урока.

2. Беседа по содержанию предложенного материала.

3. Комментированное чтение рассказа и обсуждение вопросов.

4. Образы бабушки, учителя, односельчан.

5. «Лирический герой» произведения.

Ход урока.

1. «Последний поклон», который назвал самой «сокровенной» книгой, писался в течение 20 лет, постепенно вырастая в законченное произведение. Оно печаталось отдельными главами в газетах и журналах (в том числе и детских) в разных издательствах страны, начиная с 1960 по 1978гг.

Последовательность рассказов вначале была иной, чем в окончательном варианте. Но отрывочность непосредственных воспоминаний, не подчиняющихся последовательной хронологии, была одним из творческих принципов в первой редакции книги. События «Последнего поклона» соединяются между собой по прихоти поэтических связей, как это бывает в собственных воспоминаниях или стихах. Образы и картины прошлого складываются в человеческой памяти по каким-то необъяснимым ассоциативным законам.

Автор обозначил жанр книги привычным для прозы понятием «повесть», но скорее – это поэма в прозе. Поэма о трудном и богатом впечатлениями детстве, содержащая раздумья о родине, ее истории. «Страницы детства»,- так первоначально назвал для себя эту книгу писатель. Он хотел записать события минувшего, вновь собрать вокруг себя свою родню, вернуть милую Овсянку, какой она была в 30-ые гг.; до каждой прядки тумана, до одуванчика воскресить реку и лес, заимку и избу, опять выбежать за ворота к сверстникам. Главная тема «Последнего поклона» - тема взросления человека, становление личности главного героя Виктора Потылицына.


2. беседа по содержанию предложенного материала:

Почему Астафьев назвал «Последний поклон» своей самой «сокровенной» книгой? Как вы понимаете значение этого слова?

Вспомните, что такое поэма? Почему некоторые критики так определяют жанр «Последнего поклона»?

Как вы поняли смысл названия книги?

Как можно определить центральную ее тему?

Каково соотношение между главным героем и рассказчиком (повествователем) в книге?

Как вы поняли слова писателя, объясняющие, для чего он написал это произведение?

3. обсуждение вопросов по ходу комментированного чтения. (с 1 по 5 вопросы).

4. Центральным образом всей книги является образ бабушки. Ей, хранительнице семьи, защитнице детства, бьет благодарный поклон автор книги. Главный смысл своего произведения Астафьев объяснял так: «Бабушка, бабушка! Виноватый перед тобою, я пытаюсь воскресить тебя в памяти, рассказать о тебе людям…Непосильная это работа…Согревает меня лишь надежда, что люди, которым я рассказал о тебе, в своих бабушках и дедушках, в своих близких и любимых людях отыщут тебя и будет твоя жизнь беспредельна и вечна, как сама человеческая доброта…»

Перед читателями встает правдивый портрет старой деревенской женщины, смело, решительно ведущей большое и не очень складное семейство через житейские передряги и исторические перевалы, выпавшие на долю нашему народу. Память писателя и его воображение вызвали к жизни и внешний облик, и отчетливо звучащий голос бабушки – то ласковый, то ворчливый, то напевный. Астафьев мастерски сохранил в литературном произведении непринужденность живых интонаций народной русской речи, передал пестроту живого, ничем не стесненного словаря человека, без смущения черпающего словарные краски для выражения своих вдохновенных чувств.

7-13 вопросы.

5. Познакомимся с высказыванием литературоведа Н. Поззоровой

« Лирический герой «Последнего поклона» ведет нас в страну своего детства и юности. И, оставаясь в этой стране самим собой – пытливым, бедовым сибирским мальчишкой, или подростком, мужающим в тяжкой необходимой работе, обостренно чувствующим юношей, этот герой то сливается с литературным «я» Виктора Астафьева, то выдвигает в главные герои самого автора, его сегодняшнего – писателя, обогащенного опытом не только своей личной судьбы. Виктор Астафьев и Виктор Потылицын рассказывают о пережитом вместе, и это позволяет читателям ощутить огромную глубину бытия , одновременность, сплав сильных проявлений творящейся жизни»

(Корни и побеги. Проза 60-70гг.; Литературные портреты, статьи, полемика. М: Московский рабочий, 1979.

Вопросы для обсуждения рассказа Астафьева

«Фотография, на которой меня нет».

1. Какое событие является завязкой действия в рассказе?

2. В какое время и где происходят события в рассказе?

3. Почему в деревне все жители были так озабочены вопросом, где поселить

Фотографа на ночь?

4. От чьего лица ведётся повествование в рассказе?

5. Как характеризует ребят их поведение?

6. Прочитайте, какой оказалась «расплата за отчаянный разгул?» Чтение

Со слов «… у меня заболели…» до « Спи, пташка милая…»

7. Почему писатель воспроизводит речь бабушки так точно?

8. Кто навестил героя во время болезни?

9.Почему Санька не пошёл фотографироваться вместе со всеми?

10. Обратимся к тексту. Прочитайте, каким предстает в описании

рассказчика учитель. (От слов «Лицо учителя хотя и малоприметное…» до конца абзаца).

11. Почему рассказчик не забыл ни лица, ни человека до сих пор? Почему в рассказе большое внимание уделяется учителю? Что он сделал для жителей деревни?

12.Как относились к учителям в деревне?.

13. Какие чувства испытывает герой рассказа, рассматривая принесенную учителем фотографию, на которой его не было?

14. Каким предстает перед читателем лирический герой Астафьева в рассказе?

Ответы.

1. Сообщение о приезде фотографа.

2. Глухой зимой примерно в 1932-36гг. в Сибири, в д. Овсянка.

3. Всем хотелось угодить фотографу, чтобы он оценил заботу о нем.

5. Полезли в драку, стали кататься с обрыва, захлестнула обида, что не в их пользу был решен вопрос о распорядках. Обида – не лучший советчик в деле.

7.Ему дорого в ней все, в том числе и речь. Наверное, он хочет, чтобы читатель услышал живую разговорную речь простого человека.

8. Санька и учитель.

9. Поступил как настоящий друг, чувствовал свою вину.

13. Герой проходит своеобразное очищение через страдание – катарсис.

14. Благодарным за светлые мгновения жизни и людскую любовь, человеком, для которого память – способ достижения многотрудной жизни людской.

В. П. Астафьев

Фотография, на которой меня нет
(В сокращении)

Глухой зимою, во времена тихие, сонные, нашу школу взбудоражило неслыханно важное событие.

Из города на подводе приехал фотограф!

И не просто так приехал, по делу - приехал фотографировать.

И фотографировать не стариков и старух, не деревенский люд, алчущий быть увековеченным, а нас. учащихся овсянской школы.

Фотограф прибыл за полдень, и по этому случаю занятия в школе были прерваны. Учитель и учительница - муж с женою - стали думать, где поместить фотографа на ночёвку.

Сами они жили в одной половине дряхленького домишка, оставшегося от выселенцев 1 , и был у них маленький парнишка-ревун. Бабушка моя, тайком от родителей, по слёзной просьбе тётки Авдотьи, домовничавшей у наших учителей, три раза заговаривала пупок дитёнку, но он всё равно орал ночи напролёт и, как утверждали сведущие люди, наревел пуп в луковицу величиной.

1 Сами они жили в одной половине дряхленького домишка, оставшегося от выселенцев... - В конце 20-х - начале 30-х гг. в борьбе с так называемыми кулаками органами власти из родных мест крестьяне насильно переселялись (ссылались) на другие территории.

Во второй половине дома размещалась контора сплавного участка, где висел пузатый телефон, и днём в него было не докричаться, а ночью он звонил так, что труба на крыше рассыпалась, и по телефону этому можно было разговаривать. Сплавное начальство и всякий народ, спьяну или просто так забредающий в контору, кричал и выражался в трубку телефона.

Такую персону, как фотограф, неподходяще было учителям оставить у себя. Решили поместить его в заезжий дом, но вмешалась тётка Авдотья. Она отозвала учителя в куть и с напором, правда конфузливым, взялась его убеждать:

Им тама нельзя. Ямщиков набьётся полна изба. Пить зачнут, луку, капусты да картошек напрутся и ночью себя некультурно вести станут. - Тётка Авдотья посчитала все эти доводы неубедительными и прибавила: - Вшей напустют...

Что же делать?

Я чичас! Я мигом! - Тётка Авдотья накинула полушалок и выкатилась на улицу. Фотограф был пристроен на ночь у десятника сплавконторы. Жил в нашем селе грамотный, деловой, всеми уважаемый человек Илья Иванович Чехов. Происходил он из ссыльных. Ссыльными были не то его дед, не то отец. Сам он давно женился на нашей деревенской молодице, был всем кумом, другом и советчиком по части подрядов на сплаве, лесозаготовках и выжиге извести. Фотографу конечно же в доме Чехова - самое подходящее место. Там его и разговором умным займут, и водочкой городской, если потребуется, угостят, и книжку почитать из шкафа достанут.

Вздохнул облегчённо учитель. Ученики вздохнули. Село вздохнуло - все переживали. Всем хотелось угодить фотографу, чтобы оценил он заботу о нём и снимал бы ребят как полагается, хорошо снимал.

Весь длинный зимний вечер школьники гужом ходили по селу, гадали, кто где сядет, кто во что оденется и какие будут распорядки. Решение вопроса о распорядках выходило не в нашу с Санькой пользу. Прилежные ученики сядут впереди, средние - в середине, плохие - назад - так было порешено. Ни в ту зиму, ни во все последующие мы с Санькой не удивляли мир прилежанием и поведением, нам и на середину рассчитывать было трудно. Быть нам сзади, где и не разберёшь, кто заснят? Ты или не ты? Мы полезли в драку, чтоб боем доказать, что мы люди пропащие... Но ребята прогнали нас из своей компании, даже драться с нами не связались. Тогда пошли мы с Санькой на увал и стали кататься с такого обрыва, с какого ни один разумный человек никогда не катайся. Ухарски гикая, ругаясь, мчались мы не просто так, а в погибель, поразбивали о каменья головки санок, коленки посносили, вывалялись, начерпали полные катанки снегу.

Бабушка уж затемно сыскала нас с Санькой на увале, обоих настегала прутом.

Ночью наступила расплата за отчаянный разгул - у меня заболели ноги. Они всегда ныли от «рематизни», как называла бабушка болезнь, якобы доставшуюся мне по наследству от покойной мамы. Но стоило мне застудить ноги, начерпать в катанки снегу - тотчас нудь в йогах переходила в невыносимую боль.

Я долго терпел, чтоб не завыть, очень долго. Раскидал одежонку, прижал ноги, ровно бы вывернутые в суставах, к горячим кирпичам русской печи, потом растирал ладонями сухо, как лучина, хрустящие суставы, засовывал ноги в тёплый рукав полушубка - ничего не помогало.

И я завыл. Сначала тихонько, по-щенячьи, затем и в полный голос.

Так я и знала! Так я и знала! - проснулась и заворчала бабушка. - Я ли тебе, язвило бы тебя в душу и в печёнки, не говорила: «Не студися, не студися!» - повысила она голос. - Так он ведь умнее всех! Он бабушку послушат? Он добрым словам ноньмёт? Загибат теперь! Загибат, худа немочь! Мольчи лучше! Мольчи! - Бабушка поднялась с кровати, присела, схватившись за поясницу. Собственная боль действует на неё усмиряюще. - И меня загибат...

Русская печь. Рассказ оформлен фотосъёмкой предметов быта и интерьеров русской крестьянской избы. Фотограф А.В. Ополовников. 1960-1970-е гг.

Она зажгла лампу, унесла её с собой в куть и там зазвенела посудою, флакончиками, баночками, скляночками - ищет подходящее лекарство. Припугнутый её голосом и отвлечённый ожиданиями, я впал в усталую дрёму.

Где ты тутока?

Зде-е-е-ся, - по возможности жалобно откликнулся я и перестал шевелиться.

Зде-е-еся! - передразнила бабушка и, нашарив меня в темноте, перво-наперво дала затрещину. Потом долго натирала мои ноги нашатырным спиртом. Спирт она втирала основательно, досуха, и всё шумела: - Я ли тебе не говорила? Я ли тебя не упреждала? - И одной рукой натирала, а другой мне поддавала да поддавала: - Эк его умучило! Эк его крюком скрючило! Посинел, будто на лёде, а не на пене сидел...

Я уж ни гугу, не огрызался, не перечил бабушке - лечит она меня.

Выдохлась, умолкла докторша, заткнула гранёный длинный флакон, прислонила его к печной трубе, укутала мои ноги старой пуховой шалью, будто тёплой опарой облепила, да ещё сверху полушубок накинула и вытерла слёзы с моего лица шипучей от спирта ладонью.

Спи, пташка малая, Господь с тобой и анделы во изголовье.

Заодно бабушка свою поясницу и свои руки-ноги натёрла вонючим спиртом, опустилась на скрипучую деревянную кровать, забормотала молитву Пресвятой Богородице, охраняющей сон, покой и благоденствие в дому. На половине молитвы она прервалась, вслушивается, как я засыпаю, и где-то уже сквозь склеивающийся слух слышно:

И чего к ребёнку привязалася? Обутки у него починены, догляд людской...

Не уснул я в ту ночь. Ни молитва бабушкина, ни нашатырный спирт, ни привычная шаль, особенно ласковая, целебная оттого, что мамина, не принесли облегчения. Я бился и кричал на весь дом. Бабушка уж не колотила меня, а, перепробовавши все свои лекарства, заплакала, напустилась на деда:

Печь-каменка в бане

Дрыхнешь, старый одер!.. А тут хоть пропади!

Да не сплю я, не сплю. Чё делать-то?

Баню затопляй!

Середь ночи?

Середь ночи. Экой барин! Робёнок-то! - Бабушка закрылась руками. - Да отколь напасть такая, да за что же она сиротиночку ломат, как тонку тали-и-инку... Ты долго кряхтеть будешь, толстодум? Чё ишшэшь? Вчерашний день ишшэшь? Вон твои рукавицы. Вон твоя шапка!..

Утром бабушка унесла меня в баню - сам я идти уже не мог. Долго растирала бабушка мои ноги запаренным берёзовым веником, грела их над паром от калёных камней, парила сквозь тряпку всего меня, макая веник в хлебный квас, и в заключение опять же натёрла нашатырным спиртом. Дома мне дали ложку противной водки, настоянной па борце, чтоб нутренность прогреть, и мощёной брусники. После всего этого напоили молоком, кипячённым с маковыми головками. Больше я ни сидеть, ни стоять не в состоянии был, меня сшибло с ног, и я проспал до полудня.

Не может он, не может... Я те русским языком толкую! - говорила бабушка. - Я ему и рубашечку приготовила, и пальтишко высушила, упочинила всё, худо ли, бедно ли, изладила. А он слёг...

Баушка Катерина, машину, аппарат наставили. Меня учитель послал. Баушка Катерина!.. - настаивал Санька.

Не может, говорю... Постой-ко, это ведь ты, жиган, сманил его на увал-то! - осенило бабушку - Сманил, а теперича?..

Баушка Катерина...

Я скатился с печки с намерением показать бабушке, что всё могу, что нет для меня преград, но подломились худые ноги, будто не мои они были. Плюхнулся я возле лавки на пол. Бабушка и Санька тут как тут.

Всё равно пойду! - кричал я на бабушку. - Давай рубаху! Штаны давай! Всё равно пойду!

Да куда пойдёшь-то? С печки на полати, - покачала головой бабушка и незаметно сделала рукой отмашку, чтоб Санька убирался.

Санька, постой! Не уходи-и-и-и! - завопил я и попытался шагать. Бабушка поддерживала меня и уже робко, жалостливо уговаривала:

Ну, куда пойдёшь-то? Куда?

Пойду-у-у! Давай рубаху! Шапку давай!..

Вид мой поверг и Саньку в удручение. Он помялся, помялся, потоптался, потоптался и скинул с себя новую коричневую телогрейку, выданную ему дядей Левонтием по случаю фотографирования.

Ладно! - решительно сказал Санька. - Ладно! - ещё решительней повторил он. - Раз так, я тоже не пойду! Всё! - И под одобрительным взглядом бабушки Катерины Петровны проследовал в середнюю. - Не последний день на свете живём! - солидно заявил Санька. И мне почудилось: не столько уж меня, сколько себя убеждал Санька. - Ещё наснимаемся! Ништя-а-ак! Поедем в город и на коне, может, и на ахтомобиле заснимемся. Правда, баушка Катерина? - закинул Санька удочку

Правда, Санька, правда. Я сама, не сойти мне с этого места, сама отвезу вас в город, и к Волкову, к Волкову. Знаешь Волкова-то?

Санька Волкова не знал. И я тоже не знал.

Самолучший это в городе фотограф! Он хочь на портрет, хочь на почпорт, хочь на коне, хочь на ероплане, хочь на чём заснимет!

А школа? Школу он заснимет?

Школу-то? Школу? У него машина, ну, аппарат-то не перевозной. К полу привинченный, - приуныла бабушка.

Вот! А ты...

Чего я? Чего я? Зато Волков в рамку сразу вставит.

В ра-амку! Зачем мне твоя рамка?! Я без рамки хочу!

Без рамки! Хочешь? Дак на! На! Отваливай! Коли свалишься с ходуль своих, домой не являйся! - Бабушка вкидала в меня одежонку: рубаху, пальтишко, шайку, рукавицы, катанки - все покидала. - Ступай, ступай! Баушка худа тебе хочет! Баушка - враг тебе! Она коло него, аспида, вьюном вьётся, а он, видали, какие благодарствия баушке!..

Тут я заполз обратно на печку и заревел от горького бессилия. Куда я мог идти, если ноги не ходят?

В школу я не ходил больше недели. Бабушка меня лечила и баловала, давала варенья, брусницы, настряпала отварных сушек, которые я очень любил. Целыми днями сидел я на лавке, глядел на улицу, куда мне ходу пока не было, от безделья принимался плевать на стёкла, и бабушка стращала меня, мол, зубы заболят. Но ничего зубам не сделалось, а вот ноги, плюй не плюй, всё болят, всё болят.

Деревенское окно, заделанное на зиму, - своего рода произведение искусства. По окну, ещё не заходя в дом, можно определить, какая здесь живёт хозяйка, что у неё за характер и каков обиход в избе.

Бабушка рамы вставляла в зиму с толком и неброской красотой. В горнице меж рам валиком клала вату и на белое сверху кидала три-четыре розетки рябины с листиками - и всё. Никаких излишеств. В середней же и в кути бабушка меж рам накладывала мох вперемежку с брусничником. На мох несколько берёзовых углей, меж углей ворохом рябину - и уже без листьев.

Бабушка объяснила причуду эту так:

Мох сырость засасывает. Уголёк обмёрзнуть стёклам не даёт, а рябина от угару. Тут печка, с кути чад.

Бабушка иной раз подсмеивалась надо мною, выдумывала разные штуковины, но много лет спустя, у писателя Александра Яшина, прочёл о том же: рябина от угара - первое средство. Народные приметы не знают границ и расстояний.

Бабушкины окна и соседние окна изучил я буквально-досконально, но выражению предсельсовета Митрохи.

У дяди Левонтия нечего изучать. Промеж рам у них ничего не лежит, и стёкла в рамах не все целы - где фанерка прибита, где тряпками заткнуто, в одной створке красным пузом выперла подушка.

В доме наискосок, у тётки Авдотьи, меж рам навалено всего: и ваты, и моху, и рябины, и калины, но главное там украшение - цветочки. Они, эти бумажные цветочки, синие, красные, белые, отслужили свой век па иконах, на угловике и теперь попали украшением меж рам. И ещё у тётки Авдотьи за рамами красуется одноногая кукла, безносая собака-копилка, развешаны побрякушки без ручек и конь стоит без хвоста и гривы, с расковырянными ноздрями. Все эти городские подарки привозил деткам муж Авдотьи, Терентий, который где ныне находится - она и знать не знает. Года два и даже три может не появляться Терентий. Потом его словно коробейники из мешка вытряхнут, нарядного, пьяного, с гостинцами и подарками. Пойдёт тогда шум-пая жизнь в доме тётки Авдотьи. Сама тётка Авдотья, вся жизнью издёрганная, худая, бурная, бегучая, всё в ней навалом - и легкомыслие, и доброта, и бабья сварливость.

Какая тоска!

Оторвал листок у мятного цветка, помял в руках - воняет листок, будто нашатырный спирт. Бабушка листья мятного цветка в чай заваривает, пьёт с варёным молоком. Ещё на окне алой остался, да в горнице два фикуса. Фикусы бабушка стережёт пуще глаза, но всё равно прошлой зимой ударили такие морозы, что потемнели листья у фикусов, склизкие, как обмылки, сделались и опали. Однако вовсе не погибли - корень у фикуса живучий, и новые стрелки из ствола проклюнулись. Ожили фикусы. Люблю я смотреть на оживающие цветы. Все почти горшки с цветами-геранями, серёжками, колючей розочкой, луковица-мп находятся в подполье. Горшки или вовсе пустые, или торчат из них серые пеньки.

Но как только на калине под окном ударит синица по первой сосульке и послышится тонкий звон на улице, бабушка вынет из подполья старый чугунок с дыркою на дне и поставит его на тёплое окно в кути.

Через три-четыре дня из тёмной нежилой земли ироткнутся бледно-зелёные острые побеги - и пойдут, пойдут они торопливо вверх, на ходу накапливая в себе тёмную зелень, разворачиваясь в длинные листья, и однажды возникнет в пазухе этих листьев круглая палка, проворно двинется та зелёная палка в рост, опережая листья, породившие её, набухнет щепотью на конце и вдруг замрёт перед тем, как сотворить чудо.

Я всегда караулил то мгновенье, тот миг свершающегося таинства-расцветания, и ни разу скараулить не мог. Ночью или на рассвете, скрыто от людского урочливого глаза, зацветала луковка.

Встанешь, бывало, утром, побежишь ещё сонный до ветру, а бабушкин голос остановит:

Гляди-ко, живунчик какой у нас народился!

На окне, в старом чугунке, возле замёрзшего стекла над чёрной землёю висел и улыбался яркогубый цветок с бело мерцающей сердцевиной и как бы говорил младенчески радостным ртом: «Ну вот и я! Дождалися?»

К красному граммофончику осторожная тянулась рука, чтоб дотронуться до цветка, чтоб поверить в недалёкую теперь весну, и боязно было спугнуть среди зимы впорхнувшего к нам предвестника тепла, солнца, зелёной земли.

После того как загоралась на окне луковица, заметней прибывал день, плавились толсто обмёрзшие окна, бабушка доставала из подполья остальные цветы, и они тоже возникали из тьмы, тянулись к свету, к теплу, обрызгивали окна и наш дом цветами. Луковица меж тем, указав путь весне и цветению, сворачивала граммофончики, съёживалась, роняла на окно сохлые лепестки и оставалась с одними лишь гибко падающими, подёрнутыми хромовым блеском ремнями стеблей, забытая всеми, снисходительно и терпеливо дожидалась весны, чтоб вновь пробудиться цветами и порадовать людей надеждами на близкое лето.

Во дворе залился Шарик.

Бабушка перестала починяться, прислушалась. В дверь постучали. А так как в деревнях нет привычки стучать и спрашивать, можно ли войти, то бабушка всполошилась, побежала в куть.

Какой это там лешак ломится?.. Милости просим! Милости просим! - совсем другим, церковным голоском запела бабушка. Я понял: к нам нагрянул важный гость, поскорее спрятался на печку и с высоты увидел школьного учителя, который обметал веником катанки и прицеливался, куда бы повесить шапку. Бабушка приняла шапку, пальто, бегом умчала одежду гостя в горницу, потому как считала, что в кути учи-телевой одежде висеть неприлично, пригласила учителя проходить.

Я притаился на печи. Учитель прошёл в середнюю, ещё раз поздоровался и справился обо мне.

Поправляется, поправляется, - ответила за меня бабушка и конечно же не удержалась, чтоб не поддеть меня: - На еду уж здоров, вот на работу хил покуда.

Учитель улыбнулся, поискал меня глазами. Бабушка потребовала, чтоб я слезал с печки.

Боязливо и нехотя я спустился с печи, присел на припечек. Учитель сидел возле окошка на стуле, принесённом бабушкой из горницы, и приветливо смотрел на меня.

Лицо учителя, хотя и малоприметное, я не забыл до сих пор. Было оно бледновато по сравнению с деревенскими, калёнными ветром, грубо тёсанными лицами. Причёска под «политику» - волосы зачёсаны назад. А так ничего больше особенного не было, разве что немного печальные и оттого необыкновенно добрые глаза, да уши торчали, как у Саньки левонтьевского. Было ему лет двадцать пять, но он мне казался пожилым и очень солидным человеком.

Я принёс тебе фотографию, - сказал учитель и поискал глазами портфель.

Бабушка всплеснула руками, метнулась в куть - портфель остался там.

И вот она, фотография, - на столе.

Я смотрю. Бабушка смотрит. Учитель смотрит. Ребят и девчонок на фотографии что семечек в подсолнухе! И лица величиной с подсолнечные семечки, а узнать всех можно. Я бегаю глазами по фотографии: вот Васька Юшков, вот Витька Касьянов, вот Колька-хохол, вот Ванька Сидоров, вот Нинка Шахматовская, её брат Саня...

В гуще ребят, в самой серёдке - учитель и учительница. Он в шапке и в пальто, она в полушалке. Чему-то улыбаются едва заметно учитель и учительница. Ребята чего-нибудь сморозили смешное. Им что? У них ноги не болят.

Санька из-за меня на фотографию не попал. И чего припёрся? То измывается надо мной, вред мне наносит, а тут восчувствовал. Вот и не видно его на фотографии. И меня не видно. Ещё и ещё перебегаю с лица на лицо. Нет, не видно. Да и откуда я там возьмусь, коли на печке лежал и загибала меня «худа немочь».

Ничего, ничего! - успокоил меня учитель. - Фотограф, может быть, ещё приедет.

А я что ему толкую? Я то же и толкую... Я отвернулся, моргая на русскую печку, высунувшую толстый белёный зад в середнюю, губы мои дрожат. Что мне толковать? Зачем толковать? На этой фотографии меня нет. И не будет!

Красный угол в избе

Бабушка настраивала самовар и занимала учителя разговорами.

Как парнишечка? Грызь-то не унялася?

Спасибо, Екатерина Петровна. Сыну лучше. Последние ночи спит спокойней.

И слава Богу. И слава Богу. Они, робятишки, пока вырастут, ой сколько натерпишься с имя! Вон у меня их сколько, субчиков-то было, а ниче, выросли. И ваш вырастет...

Самовар запел в кути протяжную тонкую песню. Разговор шёл о том о сём. Бабушка про мои успехи в школе не спрашивала. Учитель про них тоже не говорил, поинтересовался насчёт деда.

Сам-от? Сам уехал в город с дровами. Продаст, деньжонками разживёмся. Каки маши достатки? Огородом, коровёнкой да дровами живём.

Знаете, Екатерина Петровна, какой случай вышел?

Какой жа?

Вчера утром обнаружил у своего порога воз дров, сухих, швырковых. И не могу дознаться, кто их свалил.

А чего дознаваться-то? Нечего и дознаваться. Топите - и все дела.

Да как-то неудобно.

Чего неудобного. Дров-то нету? Нету. Ждать, когда преподобный Митроха распорядится? А и привезут сельсоветские - сырьё сырьём, тоже радости мало.

Бабушка, конечно, знает, кто свалил учителю дрова. И всему селу это известно. Один учитель не знает и никогда не узнает.

Уважение к нашему учителю и учительнице всеобщее, молчаливое. Учителей уважают за вежливость, за то, что они здороваются со всеми кряду, не разбирая ни бедных, ни богатых, пи ссыльных, ни самоходов. Ещё уважают за то, что в любое время дня и ночи к учителю можно прийти и попросить написать нужную бумагу. Пожаловаться на кого угодно: на сельсовет, на разбойника мужа, на свекровку. Дядя Левонтий - лиходей из лиходеев, когда пьяный, всю посуду прибьёт, Васёне фонарь при весит, ребятишек поразгонит. А как побеседовал с ним учитель - исправился дядя Левонтий. Неизвестно, о чём говорил с ним учитель, только дядя Левонтий каждому встречному и поперечному радостно толковал:

Ну чисто рукой дурь снял? И вежливо всё, вежливо. Вы, говорит, вы... Да ежели со мной по-людски, да я что, дурак, что ли? Да я любому и каждому башку сверну, если такого человека пообидят!

Тишком, бочком просочатся деревенские бабы в избу учителя и забудут там кринку молока, либо сметанки, творогу, брусники туесок. Ребёночка доглядят, полечат, если надо, учительницу необидно отругают за неумелость в обиходе с дитём. Когда на сносях была учительница, не позволяли бабы ей воду таскать. Один раз пришёл учитель в школу в подшитых через край катанках. Умыкнули бабы катанки - и к сапожнику Жеребцову снесли. Шкалик поставили, чтоб с учителя, ни Боже мой, копейки не взял Жеребцов и чтоб к утру, к школе, всё было готово. Сапожник Жеребцов - человек пьющий, ненадёжный. Жена его, Тома, спрятала шкалик и не отдавала до тех пор, пока катанки не были подшиты.

Учителя были заводилами в деревенском клубе. Играм и танцам учили, ставили смешные пьесы и не гнушались представлять в них попов и буржуев; на свадьбах бывали почётными гостями, но блюли себя и приучили несговорчивый в гулянке народ выпивкой их не неволить.

А в какой школе начали работу наши учителя!

В деревенском доме с угарными печами. Парт не было, скамеек не было, учебников, тетрадей, карандашей тоже не было. Один букварь на весь первый класс и один красный карандаш. Принесли ребята из дома табуретки, скамейки, сидели кружком, слушали учителя, затем он давал нам аккуратно заточенный красный карандаш, и мы, пристроившись на подоконнике, поочерёдно писали палочки. Счёту учились на спичках и палочках, собственноручно выструганных из лучины. <...>

Учитель как-то уехал в город и вернулся с тремя подводами. На одной из них были весы, на двух других ящики со всевозможным добром. На школьном дворе из плах соорудили временный ларёк «Утильсырьё». Вверх дном перевернули школьники деревню. Чердаки, сараи, амбары очистили от веками скапливаемого добра - старых самоваров, плугов, костей, тряпья.

В школе появились карандаши, тетради, краски вроде пуговиц, приклеенные к картонкам, переводные картинки. Мы попробовали сладких петушков на палочках, женщины разжились иголками, нитками, пуговицами.

Учитель ещё и ещё ездил в город на сельсоветской кляче, выхлопотал и привёз учебники, один учебник на пятерых. Потом ещё полегчение было - один учебник на двоих. Деревенские семьи большие, стало быть, в каждом доме появился учебник.

Столы и скамейки сделали деревенские мужики и плиту за них не взяли, обошлись магарычом, который, как я теперь догадываюсь, выставил им учитель на свою зарплату.

Учитель вот фотографа сговорил к нам приехать, и тот заснял ребят и школу. Это ли не радость! Это ли недостижение!

Учитель пил с бабушкой чай. И я первый раз в жизни сидел за одним столом с учителем и изо всей мочи старался не обляпаться, не пролить из блюдца чай. Бабушка застелила стол праздничной скатертью и понаставила-а-а-а... И варенье, и брусница, и сушки, и лампасейки, и пряники городские, и молоко в нарядном сливочнике. Я очень рад и доволен, что учитель пьёт у нас чай, безо всяких церемоний разговаривает с бабушкой, и всё у нас есть, и стыдиться перед таким редким гостем за угощение не приходится.

Учитель выпил два стакана чаю. Бабушка упрашивала выпить ещё, извиняясь, по деревенской привычке, за бедное угощение, но учитель благодарил её, говорил, что всем он премного доволен, и желал бабушке доброго здоровья.

Когда учитель уходил из дома, я всё же не удержался и полюбопытствовал насчёт фотографа. «Скоро ли он опять приедет?»

А, штабы тебя приподняло да шлёпнуло! - бабушка употребила самое вежливое ругательство в присутствии учителя.

Думаю, скоро, - ответил учитель. - Выздоравливай и приходи в школу, а то отстанешь. - Он поклонился дому, бабушке, она засеменила следом, провожая его до ворот с наказом, чтоб кланялся жене, будто та была не через два посада от нас, а невесть в каких дальних краях.

Брякнула шеколда ворот. Я поспешил к окну. Учитель со стареньким портфелем прошёл мимо нашего палисадника, обернулся и махнул мне рукой, дескать, приходи скорее в школу, - и улыбнулся при этом так, как только он умел улыбаться, - вроде бы грустно и в то же время ласково и приветно. Я проводил его взглядом до конца нашего переулка и ещё долго смотрел на улицу, и было у меня на душе отчего-то щемливо, хотелось заплакать.

Бабушка, ахая, убирала со стола богатую снедь и не переставала удивляться:

И не поел-то ничего. И чаю два стакана токо выпил. Вот какой культурный человек! Вот чё грамота делат! - И увещевала меня: - Учись, Витька, хорошеньче! В учителя, может, выйдешь або в десятники...

Не шумела в этот день бабушка ни на кого, даже со мной и с Шариком толковала мирным голосом, а хвасталась, а хвасталась! Всем, кто заходил к нам, подряд хвасталась, что был у нас учитель, пил чай, разговаривал с нею про разное. И так разговаривал, так разговаривал! Школьную фотокарточку показывала, сокрушалась, что не попал я на неё, и сулилась заключить её в рамку, которую она купит у китайцев на базаре.

Рамку она и в самом деле купила, фотографию на стену повесила, но в город меня не везла, потому как болел я в ту зиму часто, пропускал много уроков.

К весне тетрадки, выменянные на утильсырьё, исписались, краски искрасились, карандаши исстрогались, и учитель стал водить нас по лесу и рассказывать про деревья, про цветки, про травы, про речки и про небо.

Как он много знал! И что кольца у дерева - это годы его жизни, и что сера сосновая идёт на канифоль, и что хвоей лечатся от нервов, и что из берёзы делают фанеру; из хвойных пород - он так и сказал - не из лесин, а из пород! - изготавливают бумагу, что леса сохраняют влагу в почве, стало быть, и жизнь речек.

Но и мы тоже знали лес, пусть по-своему, по-деревенски, но знали то, чего учитель не знал, и он слушал нас внимательно, хвалил, благодарил даже. Мы научили его копать и есть корни саранок, жевать лиственничную серу, различать по голосам птичек, зверьков и, если он заблудится в лесу, как выбраться оттуда, в особенности как спасаться от лесного пожара, как выйти из страшного таёжного огня.

Однажды мы пошли на Лысую гору за цветами и саженцами для школьного двора. Поднялись до середины горы, присели на каменья отдохнуть и поглядеть сверху на Енисей, как вдруг кто-то из ребят закричал:

Ой, змея, змея!..

И все увидели змею. Она обвивалась вокруг пучка кремовых подснежников и, разевая зубастую пасть, злобно шипела.

Ещё и подумать никто ничего не успел, как учитель оттолкнул нас, схватил палку и принялся молотить по змее, по подснежникам. Вверх полетели обломки палки, лепестки прострелов. Змея кипела ключом, подбрасывалась на хвосте.

Не бейте через плечо! Не бейте через плечо! - кричали ребята, но учитель ничего не слышал. Он бил и бил змею, пока та не перестала шевелиться. Потом он приткнул концом палки голову змеи в камнях и обернулся. Руки его дрожали. Ноздри и глаза его расширились, весь он был белый, «политика» его рассыпалась, и волосы крыльями висели на оттопыренных ушах.

Мы отыскали в камнях, отряхнули и подали ему кепку.

Пойдёмте, ребята, отсюда.

Мы посыпались с горы, учитель шёл за нами следом и всё оглядывался, готовый оборонять нас снова, если змея оживёт и погонится.

Под горою учитель забрёл в речку - Малую Слизневку, попил из ладоней воды, побрызгал на лицо, утёрся платком и спросил:

Почему кричали, чтоб не бить гадюку через плечо?

Закинуть же на себя змею можно. Ома, зараза, обовьётся вокруг палки!.. - объясняли ребята учителю.

Да вы раньше-то хоть видели змей? - догадался кто-то спросить учителя.

Нет, - виновато улыбнулся учитель. - Там, где я рос, никаких гадов не водится. Там нет таких гор, и тайги нет.

Вот тебе и на! Нам надо было учителя-то оборонять, а мы?!

Прошли годы, много, ох много их минуло. А я таким вот и помню деревенского учителя с чуть виноватой улыбкой, вежливого, застенчивого, но всегда готового броситься вперёд и оборонить своих учеников, помочь им в беде, облегчить и улучшить людскую жизнь. Уже работая над этой книгой, я узнал, что звали наших учителей Евгений Николаевич и Евгения Николаевна. Мои земляки уверяют, что не только именем-отчеством, но и лицом они походили друг на друга. «Чисто брат с сестрой!..» Тут, я думаю, сработала благодарная человеческая память, сблизив и сроднив дорогих людей, а вот фамилии учителя с учительницей никто в Овсянке вспомнить не может. По фамилию учителя можно и забыть, важно, чтоб осталось слово «учитель»! И каждый человек, мечтающий стать учителем, пусть доживёт до такой почести, как наши учителя, чтоб раствориться в памяти народа, с которым и для которого они жили, чтоб сделаться частицей его и навечно остаться в сердце даже таких нерадивых и непослушных людей, как я и Санька.

Школьная фотография жива до сих пор. Она пожелтела, обломалась по углам. Но всех ребят я узнаю на ней. Много их полегло в войну. Всему миру известно прославленное имя - сибиряк.

Как суетились бабы по селу, спешно собирая у соседей и родственников шубёнки, телогрейки, всё равно бедновато, шибко бедновато одеты ребятишки. Зато как твёрдо держат они материю, прибитую к двум палкам. На материи написано кара-кулисто: «Овсянская нач. школа 1-й ступени». На фоне деревенского дома с белыми ставнями - ребятишки: кто с оторопелым лицом, кто смеётся, кто губы поджал, кто рот открыл, кто садит, кто стоит, кто на снегу лежит.

Смотрю, иногда улыбнусь, вспоминая, а смеяться и тем паче насмехаться над деревенскими фотографиями не могу, как бы они порой нелепы ни были. Пусть напыщенный солдат или уитер снят у кокетливой тумбочки, в ремнях, в начищенных сапогах - всего больше их и (фасуется на стенах русских изб, потому как в солдатах только и можно было раньше «сняться» на карточку; пусть мои тётки и дядья красуются в фанерном автомобиле, одна тётка в шляпе вроде вороньего гнезда, дядя в кожаном шлеме, севшем на [ лаза; пусть казак, точнее мой братишка Кеша, высунувший голову в дыру на материи, изображает казака с газырями и кинжалом; пусть люди с гармошками, балалайками, гитарами, с часами, высунутыми напоказ из-под рукава, и другими предметами, демонстрирующими достаток в доме, таращатся с фотографий.

Я всё равно не смеюсь.

Деревенская фотография - своеобычная летопись нашего народа, настенная его история. А ещё не смешно и оттого, что фото сделано на фоне родового, разорённого гнезда.

Рассказ Астафьева «Фотография, на которой меня нет» – это небольшое автобиографическое произведение, где автор описывает приезд фотомастера в его родную деревню. Фотограф снимал сельских школьников, а сам мальчик, не вовремя заболевший, не попал на снимок, отсюда и смысл названия рассказа. Предлагаем ознакомится с кратким анализом произведения «Фотография, на которой меня нет». Материал может быть использован при подготовке к уроку литературы в 8 классе по данному плану.

Краткий анализ

Год написания – 1968 г.

История создания – Приезд фотографа в глухую деревушку. Фотография, попавшая в руки писателя, напомнила о прошлом, и так началась история создания рассказа.

Тема – В своем рассказе писатель раскрывает тему семейных традиций, тему патриотизма и любви к родине, к ее истории.

Композиция – Особенность композиции рассказа Астафьева заключается в том, что повествование идет от рассказчика сначала от маленького мальчика, а заканчивается зрелым взглядом взрослого человека.

Жанр – Автобиографический рассказ.

Направление – Реализм.

История создания

Виктор Астафьев создал большое автобиографическое произведение, одной из частей которого является рассказ «Фотография, на которой меня нет». Сам писатель говорит о том, что хотел написать о своей родной Сибири, о людях, ее населяющих, о своем детстве.

Писатель хотел донести до читателя идею родства, связи поколений. В рассказе описываются главные герои – бабушка и внук, их теплые, родственные отношения, что показывает преемственность поколений. Именно бабушка дает понятия внуку о доброте и дружбе, о сострадании и заботе о ближнем, она учит его жизни.

Тема

Автобиографический рассказ Астафьева повествует о жизни сибирской деревни в довоенные годы.

В «Фотографии, на которой меня нет» анализ произведения дает понять, какой глубокий смысл содержит это творение автора. В рассказе четко прослеживается основная мысль, касающаяся каждого человека. Историческая тема, тема родственных отношений , о которых должен помнить каждый человек, тема дружбы и взаимопонимания, верности и любви – все эти проблемы охвачены в этом небольшом, но содержательном рассказе.

В своей истории писатель рассказывает о приезде в деревню городского фотографа. Действие происходит в довоенное время, и это считается значительным событием для каждого из сельчан.

Главный герой, вместе со своим другом, намокнув в снегу, заболел, и не смог пойти в школу. Бабушка всеми средствами пытается вылечить внука, чтобы он смог сходить сфотографироваться, но усилия любящей бабушки тщетны, болезнь крепко приковала мальчика к постели. К нему приходит друг Санька, и когда видит, что Витя не может идти, тоже отказывается сниматься. Так проверяется настоящая дружба, какое великодушное сердце и какую сильную волю надо иметь, чтобы отказаться от такого события, которое, может, больше и не повторится. На примере Санька, становится ясно, чему учит рассказ, а именно, умению отказаться ради дружбы от всего дорогого, важного и неповторимого, Санька понял, что именно такой поступок, в данный момент, является самым важным, и не только для больного друга, но и для него самого. Это настоящий пример самоотверженности и великодушия.

В рассказе проблематика отношений касается не только главного героя, но и всех жителей деревни.

В рассказе присутствует образ учителя , уважаемого человека в деревне. Это интеллигентный, образованный человек, вежливый и дружелюбный. Жители деревни относятся к нему с уважением, прислушиваются к его мнению. Женщины приносят ему деревенские угощения, помогают его жене с маленьким ребенком, делают это ненавязчиво и незаметно. Подшивают учителю валенки, помогают с дровами. Городской житель, он полностью отдается своей работе, самоотверженно променяв городскую жизнь на воспитание и обучение деревенских ребятишек. Именно учитель принес Вите фотографию, где сняты деревенские школьники, а самого Вити нет. Это тоже пример доброты и сопереживания.

Повзрослев, Витя смотрит на эту фотографию, где запечатлены школьники на фоне его родового дома, и перед ним встают образы тех людей, которые жили с ним рядом, учились и работали. Фотография хранит в себе события тех далеких дней, являясь летописью истории.

Композиция

В композиции произведения, автор использует характерную для него особенность рассказа – два автора . На протяжении всей истории, события довоенного времени, описываются глазами ребенка, наивного и непосредственного, верящего в счастливое будущее. И лишь в самом конце появляется взрослый автор, который смотрит на старое фото, и видит все прошедшее время глазами человека, пережившего войну, потерявшего на ней многих из тех, кто остался лишь на этой фотографии. Довоенный период и война, все это проходит перед глазами читателя. Хотя в рассказе и нет описания военной трагедии, это подразумевается само собой, и в этом заключается особенность композиционного построения рассказа. Сделав такой вывод, читатель по-другому начинает относиться к жизни, к старым фотографиям, в которых хранится история.

Главные герои

Жанр

Небольшой рассказ «Фотография, на которой меня нет», входит в автобиографическое произведение писателя «Последний поклон», чей жанр определяется как повесть, состоящая из рассказов. Рассказ «Фотография, на которой меня нет» является одной из глав «Последнего поклона».

Произведение писателя автобиографично не только для него, но и для читателей. Все события близки и узнаваемы, герои настолько реальны, что многие из читателей узнают в них себя и своих близких, и дальних родственников. В создание этой книги, писатель вложил всю свою душу, и поэтому, она так дорога и понятна.

Тест по произведению

Рейтинг анализа

Средняя оценка: 4.6 . Всего получено оценок: 122.


Однажды глухой зимой в сельскую школу пришла радостная весть о том, что к ним приезжает фотограф. Все очень долго готовились к этому событию, искали, где он будет ночевать. В итоге, решили поселить его у десятника сплав. конторы.

На эту фотографию должен был попасть и главный герой произведения «Фотография, на которой меня нет» вместе с другом Санькой. За несколько дней до столь ожидаемого фотографирования мальчики пошли кататься на ледяную горку, и там главный герой замерз, в результате чего проявился давняя болезнь ног.

Из-за этого он не мог ходить и вместе со своим верным лучшим другом пропустил съемку. После того, как все сфотографировались, в дом мальчика пришел их учитель и принес фотографию всего класса.

Бабушка поместила снимок в деревянную рамку и повесила на стену, даже несмотря на то, что ее внука на ней нет. Это изображение висит там до сих пор – это настенная история деревенского народа.

Обновлено: 2017-08-09

Внимание!
Если Вы заметили ошибку или опечатку, выделите текст и нажмите Ctrl+Enter .
Тем самым окажете неоценимую пользу проекту и другим читателям.

Спасибо за внимание.

.

Виктор Астафьев
Фотография, на которой меня нет
Глухой зимою, во времена тихие, сонные нашу школу взбудоражило неслыханно важное событие.
Из города на подводе приехал фотограф!
И не просто так приехал, по делу - приехал фотографировать.
И фотографировать не стариков и старух, не деревенский люд, алчущий быть увековеченным, а нас, учащихся овсянской школы.
Фотограф прибыл за полдень, и по этому случаю занятия в школе были прерваны.
Учитель и учительница - муж с женою - стали думать, где поместить фотографа на ночевку.
Сами они жили в одной половине дряхленького домишка, оставшегося от выселенцев, и был у них маленький парнишка-ревун. Бабушка моя, тайком от родителей, по слезной просьбе тетки Авдотьи, домовничавшей у наших учителей, три раза заговаривала пупок дитенку, но он все равно орал ночи напролет и, как утверждали сведущие люди, наревел пуп в луковицу величиной.
Во второй половине дома размещалась контора сплавного участка, где висел пузатый телефон, и днем в него было не докричаться, а ночью он звонил так, что труба на крыше рассыпалась, и по телефону этому можно было разговаривать. Сплавное начальство и всякий народ, спьяну или просто так забредающий в контору, кричал и выражался в трубку телефона.
Такую персону, как фотограф, неподходяще было учителям оставить у себя. Решили поместить его в заезжий дом, но вмешалась тетка Авдотья. Она отозвала учителя в куть и с напором, правда, конфузливым, взялась его убеждать:
- Им тама нельзя. Ямщиков набьется полна изба. Пить начнут, луку, капусты да картошек напрутся и ночью себя некультурно вести станут. - Тетка Авдотья посчитала все эти доводы неубедительными и прибавила: - Вшей напустют...
- Что же делать?
- Я чичас! Я мигом! - Тетка Авдотья накинула полушалок и выкатилась на улицу.
Фотограф был пристроен на ночь у десятника сплавконторы. Жил в нашем селе грамотный, деловой, всеми уважаемый человек Илья Иванович Чехов. Происходил он из ссыльных. Ссыльными были не то его дед, не то отец. Сам он давно женился на нашей деревенской молодице, был всем кумом, другом и советчиком по части подрядов на сплаве, лесозаготовках и выжиге извести. Фотографу, конечно же, в доме Чехова - самое подходящее место. Там его и разговором умным займут, и водочкой городской, если потребуется, угостят, и книжку почитать из шкафа достанут.
Вздохнул облегченно учитель. Ученики вздохнули. Село вздохнуло - все переживали.
Всем хотелось угодить фотографу, чтобы оценил он заботу о нем и снимал бы ребят как полагается, хорошо снимал.
Весь длинный зимний вечер школьники гужом ходили по селу, гадали, кто где сядет, кто во что оденется и какие будут распорядки. Решение вопроса о распорядках выходило не в нашу с Санькой пользу. Прилежные ученики сядут впереди, средние - в середине, плохие - назад - так было порешено. Ни в ту зиму, ни во все последующие мы с Санькой не удивляли мир прилежанием и поведением, нам и на середину рассчитывать было трудно. Быть нам сзади, где и не разберешь, кто заснят? Ты или не ты? Мы полезли в драку, чтоб боем доказать, что мы - люди пропащие... Но ребята прогнали нас из своей компании, даже драться с нами не связались. Тогда пошли мы с Санькой на увал и стали кататься с такого обрыва, с какого ни один разумный человек никогда не катался. Ухарски гикая, ругаясь, мчались мы не просто так, в погибель мчались, поразбивали о каменья головки санок, коленки посносили, вывалялись, начерпали полные катанки снегу.
Бабушка уж затемно сыскала нас с Санькой на увале, обоих настегала прутом. Ночью наступила расплата за отчаянный разгул у меня заболели ноги. Они всегда ныли от <рематизни>, как называла бабушка болезнь, якобы доставшуюся мне по наследству от покойной мамы. Но стоило мне застудить ноги, начерпать в катанки снегу - тотчас нудь в ногах переходила в невыносимую боль.
Я долго терпел, чтобы не завыть, очень долго. Раскидал одежонку, прижал ноги, ровно бы вывернутые в суставах, к горячим кирпичам русской печи, потом растирал ладонями сухо, как лучина, хрустящие суставы, засовывал ноги в теплый рукав полушубка ничего не помогало.
И я завыл. Сначала тихонько, по-щенячьи, затем и в полный голос.
- Так я и знала! Так я и знала! - проснулась и заворчала бабушка. - Я ли тебе, язвило бы тебя в душу и в печенки, не говорила: <Не студися, не студися!> - повысила она голос. - Так он ведь умнее всех! Он бабушку послушат? Он добрым словам воньмет? Загибат теперь! Загибат, худа немочь! Мольчи лучше! Мольчи! - Бабушка поднялась с кровати, присела, схватившись за поясницу. Собственная боль действует на нее усмиряюще. - И меня загибат...
Она зажгла лампу, унесла ее с собой в куть и там зазвенела посудою, флакончиками, баночками, скляночками - ищет подходящее лекарство. Припугнутый ее голосом и отвлеченный ожиданиями, я впал в усталую дрему.
- Где ты тутока?
- Зде-е-е-ся. - по возможности жалобно откликнулся я и перестал шевелиться.
- Зде-е-еся! - передразнила бабушка и, нашарив меня в темноте, перво-наперво дала затрещину. Потом долго натирала мои ноги нашатырным спиртом. Спирт она втирала основательно, досуха, и все шумела: - Я ли тебе не говорила? Я ли тебя не упреждала? И одной рукой натирала, а другой мне поддавала да поддавала: - Эк его умучило! Эк его крюком скрючило? Посинел, будто на леде, а не на пече сидел...
Я уж ни гугу, не огрызался, не перечил бабушке - лечит она меня.
Выдохлась, умолкла докторша, заткнула граненый длинный флакон, прислонила его к печной трубе, укутала мои ноги старой пуховой шалью, будто теплой опарой облепила, да еще сверху полушубок накинула и вытерла слезы с моего лица шипучей от спирта ладонью.
- Спи, пташка малая, Господь с тобой и анделы во изголовье.
Заодно бабушка свою поясницу и свои руки-ноги натерла вонючим спиртом, опустилась на скрипучую деревянную кровать, забормотала молитву Пресвятой Богородице, охраняющей сон, покой и благоденствие в дому. На половине молитвы она прервалась, вслушивается, как я засыпаю, и где-то уже сквозь склеивающийся слух слышно:
- И чего к робенку привязалася? Обутки у него починеты, догляд людской...
Не уснул я в ту ночь. Ни молитва бабушкина, ни нашатырный спирт, ни привычная шаль, особенно ласковая и целебная оттого, что мамина, не принесли облегчения. Я бился и кричал на весь дом. Бабушка уж не колотила меня, а перепробовавши все свои лекарства, заплакала и напустилась на деда:
- Дрыхнешь, старый одер!.. А тут хоть пропади!
- Да не сплю я, не сплю. Че делать-то?
- Баню затопляй!
- Середь ночи?
- Середь ночи. Экой барин! Робенок-то! - Бабушка закрылась руками: - Да откуль напасть такая, да за что же она сиротиночку ломат, как тонку тали-и-инку... Ты долго кряхтеть будешь, толстодум? Чо ишшэш? Вчерашний день ишшэш? Вон твои рукавицы. Вон твоя шапка!..
Утром бабушка унесла меня в баню - сам я идти уже не мог. Долго растирала бабушка мои ноги запаренным березовым веником, грела их над паром от каленых камней, парила сквозь тряпку всего меня, макая веник в хлебный квас, и в заключение опять же натерла нашатырным спиртом. Дома мне дали ложку противной водки, настоянной на борце, чтоб внутренность прогреть, и моченой брусники. После всего этого напоили молоком, кипяченным с маковыми головками. Больше я ни сидеть, ни стоять не в состоянии был, меня сшибло с ног, и я проспал до полудня.
Разбудился от голосов. Санька препирался или ругался с бабушкой в кути.
- Не может он, не может... Я те русским языком толкую! говорила бабушка. - Я ему и рубашечку приготовила, и пальтишко высушила, упочинила все, худо, бедно ли, изладила. А он слег...
- Бабушка Катерина, машину, аппарат наставили. Меня учитель послал. Бабушка Катерина!.. - настаивал Санька.
- Не может, говорю.. Постой-ко, это ведь ты, жиган, сманил его на увал-то! - осенило бабушку. - Сманил, а теперича?..
- Бабушка Катерина...
Я скатился с печки с намерением показать бабушке, что все могу, что нет для меня преград, но подломились худые ноги, будто не мои они были. Плюхнулся я возле лавки на пол. Бабушка и Санька тут как тут.
- Все равно пойду! - кричал я на бабушку. - Давай рубаху! Штаны давай! Все равно пойду!
- Да куда пойдешь-то? С печки на полати, - покачала головой бабушка и незаметно сделала рукой отмашку,чтоб Санька убирался.
- Санька, постой! Не уходи-и-и! - завопил я и попытался шагать. Бабушка поддерживала меня и уже робко, жалостливо уговаривала:
- Ну, куда пойдешь-то? Куда?
- Пойду-у-у! Давай рубаху! Шапку давай!..
Вид мой поверг и Саньку в удручение. Он помялся, помялся, потоптался, потоптался и скинул с себя новую коричневую телогрейку, выданную ему дядей Левонтием по случаю фотографирования.
- Ладно! - решительно сказал Санька. - Ладно! - еще решительней повторил он. - Раз так, я тоже не пойду! Все! - И под одобрительным взглядом бабушки Катерины Петровны проследовал в середнюю. - Не последний день на свете живем! - солидно заявил Санька. И мне почудилось: не столько уж меня, сколько себя убеждал Санька. - Еще наснимаемся! Ништя-а-ак! Поедем в город и на коне, может, и на ахтомобиле заснимемся. Правда, бабушка Катерина? - закинул Санька удочку.
- Правда, Санька, правда. Я сама, не сойти мне с этого места, сама отвезу вас в город, и к Волкову, к Волкову. Знаешь Волкова-то?
Санька Волкова не знал. И я тоже не знал.
- Самолучший это в городе фотограф! Он хочь на портрет, хочь на пачпорт, хочь на коне, хочь на ероплане, хочь на чем заснимет!
- А школа? Школу он заснимет?
- Школу-то? Школу? У него машина, ну, аппарат-то не перевозной. К полу привинченный, - приуныла бабушка.
- Вот! А ты...
- Чего я? Чего я? Зато Волков в рамку сразу вставит.
- В ра-амку! Зачем мне твоя рамка?! Я без рамки хочу!
- Без рамки! Хочешь? Дак на! На! Отваливай! Коли свалишься с ходуль своих, домой не являйся! - Бабушка покидала в меня одежонку: рубаху, пальтишко, шапку, рукавицы, катанки - все покидала. - Ступай, ступай! Баушка худа тебе хочет! Баушка - враг тебе! Она коло него, аспида, вьюном вьется, а он, видали, какие благодарствия баушке!..
Тут я заполз обратно на печку и заревел от горького бессилия. Куда я мог идти, если ноги не ходят?
В школу я не ходил больше недели. Бабушка меня лечила и баловала, давала варенья, брусницы, настряпала отварных сушек, которые я очень любил. Целыми днями сидел я на лавке, глядел на улицу, куда мне ходу пока не было, от безделья принимался плевать на стекла, и бабушка стращала меня, мол, зубы заболят. Но ничего зубам не сделалось, а вот ноги, плюй не плюй, все болят, все болят. Деревенское окно, заделанное на зиму, - своего рода произведение искусства. По окну, еще не заходя в дом, можно определить, какая здесь живет хозяйка, что у нее за характер и каков обиход в избе.
Бабушка рамы вставляла в зиму с толком и неброской красотой. В горнице меж рам валиком клала вату и на белое сверху кидала три-четыре розетки рябины с листиками - и все. Никаких излишеств. В середней же и в кути бабушка меж рам накладывала мох вперемежку с брусничником. На мох несколько березовых углей, меж углей ворохом рябину - и уже без листьев.
Бабушка объяснила причуду эту так:
- Мох сырость засасывает. Уголек обмерзнуть стеклам не дает, а рябина от угару. Тут печка, с кути чад.
Бабушка иной раз подсмеивалась надо мною, выдумывала разные штуковины, но много лет спустя, у писателя Александра Яшина, прочел о том же: рябина от угара - первое средство. Народные приметы не знают границ и расстояний.
Бабушкины окна и соседские окна изучил я буквальнодосконально, по выражению предсельсовета Митрохи.
У дяди Левонтия нечего изучать. Промеж рам у них ничего не лежит, и стекла в рамах не все целы - где фанерка прибита, где тряпками заткнуто, в одной створке красным пузом выперла подушка. В доме наискосок, у тетки Авдотьи, меж рам навалено всего: и ваты, и моху, и рябины, и калины, но главное там украшение цветочки. Они, эти бумажные цветочки, синие, красные, белые, отслужили свой век на иконах, на угловике и теперь попали украшением меж рам. И еще у тетки Авдотьи за рамами красуется одноногая кукла, безносая собака-копилка, развешаны побрякушки без ручек и конь стоит без хвоста и гривы, с расковыренными ноздрями. Все эти городские подарки привозил деткам муж Авдотьи, Терентий, который где ныне находится - она и знать не знает. Года два и даже три может не появляться Терентий. Потом его словно коробейники из мешка вытряхнут, нарядного, пьяного, с гостинцами и подарками. Пойдет тогда шумная жизнь в доме тетки Авдотьи. Сама тетка Авдотья, вся жизнью издерганная, худая, бурная, бегучая, все в ней навалом - и легкомыслие, и доброта, и бабья сварливость.
Дальше тетки Авдотьиного дома ничего не видать. Какие там окна, что в них - не знаю. Раньше не обращал внимания - некогда было, теперь вот сижу да поглядываю, да бабушкину воркотню слушаю.
Какая тоска!
Оторвал листок у мятного цветка, помял в руках - воняет цветок, будто нашатырный спирт. Бабушка листья мятного цветка в чай заваривает, пьет с вареным молоком. Еще на окне алой остался, да в горнице два фикуса. Фикусы бабушка стережет пуще глаза, но все равно прошлой зимой ударили такие морозы, что потемнели листья у фикусов, склизкие, как обмылки, сделались и опали. Однако вовсе не погибли - корень у фикуса живучий, и новые стрелки из ствола проклюнулись. Ожили фикусы. Люблю я смотреть на оживающие цветы. Все почти горшки с цветами - геранями, сережками, колючей розочкой, луковицами - находятся в подполье. Горшки или вовсе пустые, или торчат из них серые пеньки.
Но как только на калине под окном ударит синица по первой сосульке и послышится тонкий звон на улице, бабушка вынет из подполья старый чугунок с дыркою на дне и поставит его на теплое окно в кути.
Через три-четыре дня из темной нежилой земли проткнутся бледно-зеленые острые побеги - и пойдут, пойдут они торопливо вверх, на ходу накапливая в себе темную зелень, разворачиваясь в длинные листья, и однажды возникает в пазухе этих листьев круглая палка, проворно двинется та зеленая палка в рост, опережая листья, породившие ее, набухнет щепотью на конце и вдруг замрет перед тем, как сотворить чудо.
Я всегда караулил то мгновение, тот миг свершающегося таинства - расцветания, и ни разу скараулить не мог. Ночью или на рассвете, скрыто от людского урочливого глаза, зацветала луковка.
Встанешь, бывало, утром, побежишь еще сонный до ветру, а бабушкин голос остановит:
- Гляди-ко, живунчик какой у нас народился!
На окне, в старом чугунке, возле замерзшего стекла над черной землею висел и улыбался яркогубый цветок с бело мерцающей сердцевиной и как бы говорил младенчески- радостным ртом: <Ну вот и я! Дождалися?>
К красному граммофончику осторожная тянулась рука, чтоб дотронуться до цветка, чтоб поверить в недалекую теперь весну, и боязно было спугнуть среди зимы впорхнувшего к нам предвестника тепла, солнца, зеленой земли.
После того как загоралась на окне луковица, заметней прибывал день, плавились толсто обмерзшие окна, бабушка доставала из подполья остальные цветы, и они тоже возникали из тьмы, тянулись к свету, к теплу, обрызгивали окна и наш дом цветами. Луковица меж тем, указав путь весне и цветению, сворачивала граммофончики, съеживалась, роняла на окно сохлые лепестки и оставалась с одними лишь гибко падающими, подернутыми хромовым блеском ремнями стеблей, забытая всеми, снисходительно и терпеливо дожидалась весны, чтоб вновь пробудиться цветами и порадовать людей надеждами на близкое лето.
Во дворе залился Шарик.
Бабушка перестала починяться, прислушалась. В дверь постучали. А так как в деревнях нет привычки стучать и спрашивать, можно ли войти, то бабушка всполошилась, побежала в куть.
- Какой это там лешак ломится?.. Милости просим! Милости просим! - совсем другим, церковным голоском запела бабушка. Я понял: к нам нагрянул важный гость, поскорее спрятался на печку и с высоты увидел школьного учителя, который обметал веником катанки и прицеливался, куда бы повесить шапку. Бабушка приняла шапку, пальто, бегом умчала одежду гостя в горницу, потому как считала, что в кути учителевой одежде висеть неприлично, пригласила учителя проходить.
Я притаился на печи. Учитель прошел в середнюю, еще раз поздоровался и справился обо мне.
- Поправляется, поправляется, - ответила за меня бабушка и, конечно же, не удержалась, чтоб не поддеть меня: - На еду уж здоров, вот на работу хил покуда. Учитель улыбнулся, поискал меня глазами. Бабушка потребовала, чтоб я слезал с печки.
Боязливо и нехотя я спустился с печи, присел на припечек. Учитель сидел возле окошка на стуле, принесенном бабушкой из горницы, и приветливо смотрел на меня. Лицо учителя, хотя и малоприметное, я не забыл до сих пор. Было оно бледновато по сравнению с деревенскими, каленными ветром, грубо тесанными лицами. Прическа под <политику> - волосы зачесаны назад. А так ничего больше особенного не было, разве что немного печальные и оттого необыкновенно добрые глаза, да уши торчали, как у Саньки левонтьевского. Было ему лет двадцать пять, но он мне казался пожилым и очень солидным человеком.
- Я принес тебе фотографию, - сказал учитель и поискал глазами портфель.
Бабушка всплеснула руками, метнулась в куть - портфель остался там. И вот она, фотография - на столе.
Я смотрю. Бабушка смотрит. Учитель смотрит. Ребят и девчонок на фотографии, что семечек в подсолнухе! И лица величиной с подсолнечные семечки, но узнать всех можно. Я бегаю глазами по фотографии: вот Васька Юшков, вот Витька Касьянов, вот Колька-хохол, вот Ванька Сидоров, вот Нинка Шахматовская, ее брат Саня... В гуще ребят, в самой середке - учитель и учительница. Он в шапке и в пальто, она в полушалке. Чему-то улыбаются едва заметно учитель и учительница. Ребята чего-нибудь сморозили смешное. Им что? У них ноги не болят.
Санька из-за меня на фотографию не попал. И чего приперся? То измывается надо мной, вред мне наносит, а тут восчувствовал. Вот и не видно его на фотографии. И меня не видно. Еще и еще перебегаю с лица на лицо. Нет, не видно. Да и откуда я там возьмусь, коли на печке лежал и загибала меня <худа немочь>.
- Ничего, ничего! - успокоил меня учитель. - Фотограф, может быть, еще приедет.
- А я что ему толкую? Я то же и толкую...
Я отвернулся, моргая на русскую печку, высунувшую толстый беленый зад в середнюю, губы мои дрожат. Что мне толковать? Зачем толковать? На этой фотографии меня нет. И не будет!
Бабушка настраивала самовар и занимала учителя разговорами.
- Как парнишечка? Грызть-то не унялася?
- Спасибо, Екатерина Петровна. Сыну лучше. Последние ночи спокойней.
- И слава Богу. И слава Богу. Они, робятишки, пока вырастут, ой сколько натерпишься с имя! Вон у меня их сколько, субчиков-то было, а ниче, выросли. И ваш вырастет...
Самовар запел в кути протяжную тонкую песню. Разговор шел о том о сем. Бабушка про мои успехи в школе не спрашивала. Учитель про них тоже не говорил, поинтересовался насчет деда.
- Сам-от? Сам уехал в город с дровами. Продаст, деньжонками разживемся. Каки наши достатки? Огородом, коровенкой да дровами живем.
- Знаете, Екатерина Петровна, какой случай вышел?
- Какой жа?
- Вчера утром обнаружил у своего порога воз дров. Сухих, швырковых. И не могу дознаться, кто их свалил.
- А чего дознаваться-то? Нечего и дознаваться. Топите - и все дела.
- Да как-то неудобно.
- Чего неудобного. Дров-то нету? Нету. Ждать, когда препообный Митроха распорядится? А и привезут сельсоветские сырье сырьем, тоже радости мало. Бабушка, конечно, знает, кто свалил учителю дрова. И всему селу это известно. Один учитель не знает и никогда не узнает.
Уважение к нашему учителю и учительнице всеобщее, молчаливое. Учителей уважают за вежливость, за то, что они здороваются со всеми кряду, не разбирая ни бедных, ни богатых, ни ссыльных, ни самоходов. Еще уважают за то, что в любое время дня и ночи к учителю можно прийти и попросить написать нужную бумагу. Пожаловаться на кого угодно: на сельсовет, на разбойника мужа, на свекровку. Дядя Левонтий - лиходей из лиходеев, когда пьяный, всю посуду прибьет, Васене фонарь привесит, ребятишек поразгонит. А как побеседовал с ним учитель - исправился дядя Левонтий. Неизвестно, о чем говорил с ним учитель, только дядя Левонтий каждому встречному и поперечному радостно толковал:
- Ну чисто рукой дурь снял! И вежливо все, вежливо. Вы, говорит, вы... Да ежели со мной по-людски, да я что, дурак, что ли? Да я любому и каждому башку сверну, если такого человека пообидят!
Тишком, бочком просочатся деревенские бабы в избу учителя и забудут там кринку молока либо сметанки, творогу, брусники туесок. Ребеночка доглядят, полечат, если надо, учительницу необидно отругают за неумелость в обиходе с дитем. Когда на сносях была учительница, не позволяли бабы ей воду таскать. Один раз пришел учитель в школу в подшитых через край катанках. Умыкнули бабы катанки - и к сапожнику Жеребцову снесли. Шкалик поставили, чтоб с учителя, ни Боже мой, копейки не взял Жеребцов и чтоб к утру, к школе все было готово. Сапожник Жеребцов человек пьющий, ненадежный. Жена его, Тома, спрятала шкалик и не отдавала до тех пор, пока катанки не были подшиты.
Учителя были заводилами в деревенском клубе. Играм и танцам учили, ставили смешные пьесы и не гнушались представлять в них попов и буржуев; на свадьбах бывали почетными гостями, но блюли себя и приучили несговорчивый в гулянке народ выпивкой их не неволить.
А в какой школе начали работу наши учителя!
В деревенском доме с угарными печами. Парт не было, скамеек не было, учебников, тетрадей, карандашей тоже не было. Один букварь на весь первый класс и один красный карандаш. Принесли ребята из дома табуретки, скамейки, сидели кружком, слушали учителя, затем он давал нам аккуратно заточенный красный карандаш, и мы, пристроившись на подоконнике, поочередно писали палочки. Счету учились на спичках и палочках, собственноручно выструганных из лучины.
Кстати говоря, дом, приспособленный под школу, был рублен моим прадедом, Яковом Максимовичем, и начинал я учиться в родном доме прадеда и деда Павла. Родился я, правда, не в доме, а в бане. Для этого тайного дела места в нем не нашлось. Но из бани-то меня принесли в узелке сюда, в этот дом. Как и что в нем было - не помню. Помню лишь отголоски той жизни: дым, шум, многолюдье и руки, руки, поднимающие и подбрасывающие меня к потолку. Ружье на стене, как будто к ковру прибитое. Оно внушало почтительный страх. Белая тряпка на лице деда Павла. Осколок малахитового камня, сверкающего на изломе, будто весенняя льдина. Возле зеркала фарфоровая пудреница, бритва в коробочке, папин флакон с одеколоном, мамина гребенка. Санки помню, подаренные старшим братом бабушки Марьи, которая была одних лет с моей мамой, хотя и приходилась ей свекровью. Замечательные, круто выгнутые санки с отводинами - полное подобие настоящих конских саней. На тех санках мне не разрешалось кататься из-за малости лет с горы, но мне хотелось кататься, и кто-нибудь из взрослых, чаще всего прадед или кто посвободней, садили меня в санки и волочили по полу сенок или по двору.
Папа мой отселился в зимовье, крытое занозистой, неровной дранью, отчего крыша при больших дождях протекала. Знаю по рассказам бабушки и, кажется, помню, как радовалась мама отделению от семьи свекра и обретению хозяйственной самостоятельности, пусть и в тесном, но в <своем углу>. Она все зимовье прибрала, перемыла, бессчетно белила и подбеливала печку. Папа грозился сделать в зимовье перегородку и вместо козырька-навеса сотворить настоящие сенки, но так и не исполнил своего намерения.
Когда выселили из дома деда Павла с семьей - не знаю, но как выселяли других, точнее, выгоняли семьи на улицу из собственных домов - помню я, помнят все старые люди.
Раскулаченных и подкулачников выкинули вон глухой осенью, стало быть, в самую подходящую для гибели пору. И будь тогдашние времена похожими на нынешние, все семьи тут же и примерли бы. Но родство и землячество тогда большой силой были, родственники дальние, близкие, соседи, кумовья и сватовья, страшась угроз и наветов, все же подобрали детей, в первую голову грудных, затем из бань, стаек, амбаров и чердаков собрали матерей, беременных женщин, стариков, больных людей, за ними <незаметно> и всех остальных разобрали по домам.
Днем <бывшие> обретались по тем же баням и пристройкам, на ночь проникали в избы, спали на разбросанных попонах, на половиках, под шубами, старыми одеялишками и на всякой бросовой рямнине. Спали вповалку, не раздеваясь, все время готовые на вызов и выселение.
Прошел месяц, другой. Пришла глухая зима, <ликвидаторы>, радуясь классовой победе, гуляли, веселились и как будто забыли об обездоленных людях. Тем надо было жить, мыться, рожать, лечиться, кормиться. Они прилепились к пригревшим их семьям либо прорубили окна в стайках, утеплили и отремонтировали давно заброшенные зимовья иль времянки, срубленные для летней кухни.
Картошка, овощь, соленая капуста, огурцы, бочки с грибами оставались в подвалах покинутых подворий. Их нещадно и безнаказанно зорили лихие людишки, шпана разная, не ценящая чужого добра и труда, оставляя открытыми крышки погребов и подвалов. Выселенные женщины, ночной порой ходившие в погреба, причитали о погибшем добре, молили Бога о спасении одних и наказании других. Но в те годы Бог был занят чем-то другим, более важным, и от русской деревни отвернулся. Часть кулацких пустующих домов - нижний конец села весь почти пустовал, тогда как верхний жил справнее, но <задарили, запоили> верховские активистов - шел шепот по деревне, а я думаю, что активистам-ликвидаторам просто ловчее было зорить тех, кто поближе, чтоб далеко не ходить, верхний конец села держать <в резерве>. Словом, живучий элемент начал занимать свои пустующие избы или жилье пролетарьев и активистов, переселившихся и покинутые дома, занимали и быстро приводили их в божеский вид. Крытые как попало и чем попало низовские окраинные избушки преобразились, ожили, засверкали чистыми окнами.